Выбрать главу

В очень напряженном нравственном испытании, каким явилась для него встреча с Рамзиным, Васильев внутренне ни разу не сфальшивил и предстал перед бывшим другом человеком с чистой совестью. Во время разговоров с Рамзиным он старается найти верный тон и более всего — поначалу — хочет увидеть в нем того молодого Илью, которого искренне любил, с которым можно было в огонь и в воду…

Образ Васильева сопровождает рефлексия, предчувствие чего-то неотвратимого, как напоминание, что надо расплачиваться за спокойствие, успехи, признание, за то, что слишком был занят собой. В размышлениях об искусстве как раз и сквозит горечь сомнения. Думая о краткости человеческой жизни, о вечной погоне за прекрасным, он в то же время думает о его хрупкости и недолговечности. Находясь вот в таком состоянии расслабленности, творческого и нравственного кризиса, Васильев чувствует себя больным человеком.

Ясно, что не физическая боль мучает Васильева. Он находится в психостеничсском состоянии, его гнетет глухая тоска, жалость к дочери Виктории, к Марии, к покойному отцу, как если бы он жестоко предал их. Именно тогда приходит в голову идея расплаты. Расплаты за удачу, ибо «жизнь не терпит одного лишь цвета удачи. Надо платить за все…» Васильев приходит к мысли, что он «должник равновесия» и, стало быть, «истины и правды». Но в то же время кому платить? Кому нужен его долг?

И тут Васильев подходит к крайней точке своей депрессии — он говорит не только о бессилии искусства что-либо изменить в жизни, но и задает такой вопрос: «Кто они, люди? Венцы творения, цари мироздания или раковые клетки на теле земли?»

Чтобы задать себе подобный вопрос, надо пережить большое разочарование. Когда юная Виктория, пережившая страшное потрясение, теряет веру в людей, мы можем понять ее: то первое жестокое потрясение в безоблачной жизни восемнадцати летней девушки, она еще встретит на своем пути немало достойных людей. Не будем спешить и с осуждением Васильева. В годы войны он был свидетелем таких взлетов духа, самопожертвования, героизма, что этой меры да еще в период нервного перенапряжения, и близко не может выдержать наша обыденность. Не забудем также, что Васильев и сам взваливает на себя крест вины за все это… Тоже типично русская черта.

Итак, рефлексия, связанная с искусством, сомнениями в таланте, предназначении, долговечности прекрасного, началась раньше, до появления Рамзина на страницах романа. С появлением Рамзина она усилилась личными мотивами. И прав, бесконечно прав Васильев, когда говорит Илье, что встречаться им «не имело никакого смысла». Мертвецы не возвращаются. Своим возвращением Илья разрушил то, что было самым прекрасным в их неодинаково сложившихся судьбах, — сказку детства.

Поняли это оба, Васильев и Рамзин, может быть, Васильев раньше, так как Рамзин еще хватался за соломинку, еще пытался вернуть лучшие свои годы, что-то оправдать, искупить… Ощутив тщетность и неестественность, разрушительную инерцию своих попыток, он — в последней встрече с Васильевым — предстает духовным мертвецом. От его охолаживающего душу безверия, от его облика повеяло могильным тленом.

Илья Рамзин сделал свой последний выбор, к которому его привела логика характера. А что же Васильев, какова логика его характера, в чем, наконец, заключается философская идея романа, связанная с его образом, с его рефлексией? Сколь бы ни была отрывочна его рефлексия, композиционно осложненная символикой снов, она не лишена внутренней логики. Она — сплошные вопросы. Поиски истины всегда идут через бесконечные вопросы, на которые, как правило, не находится исчерпывающих ответов. Как же трудно, как невероятно трудно среди «тысяч смыслов и тысяч выборов» находить безошибочные, и среди них — один главный.

Один выбор Васильеву кажется бесспорным и единственным — это его юность, его судьба… Но — судьба? Не приходит ли такой вывод в противоречие со всеми предыдущими сомнениями насчет верности пути? Да, вторую судьбу не выберешь, но в руководящей идее романа, в его финале судьба не становится рядом с юностью как понятие, равнозначное по своей непреложной истинности, чистоте, ощущению прекрасного смысла всего мира. Ее упоминание вместе с юностью кажется здесь случайным.

Иное дело, когда «прекрасный смысл всего мира» видится «в бессмертии фиолетовых студеных вечеров в Замоскворечье и юной бессмертной прелести Марии…» Это убеждение, возникшее из толчеи вопросов и неразрешимых противоречий, из мучительной рефлексии, возвращает Васильева в юность, с отчетливой ясностью, с трогательными деталями рисуя сцену интимного свидания с Машей, которая была тогда влюблена в Илью, но в порыве какого-то до сих пор непонятного Васильеву возбуждения отчаянно решилась на близость с ним. Через несколько дней она перечеркнула все радужные надежды Владимира, сказав ему со смехом: «Здравствуй, Ромео, запомни, что никакого свидания с Джульеттой у тебя не было и никогда не будет. Надеюсь, ты благородный рыцарь и забыл все…»

Боль, которую ему причинила Маша, была долгой, жестокой, непреходящей, но это была боль любви. «Может быть, ради этой боли стоило родиться на свет… Нет, среди тысяч смыслов и выборов есть один — великий и вечный…»

Какой же?

«— Маша, — позвал он ее тихо из темноты, тускло отсвечивающей красками картин, и, не услышав ответа, зная, что ее нет здесь, проговорил шепотом: — Маша, я люблю тебя… Что же мне делать, Маша?..»

Это уже не во сне, это — наяву.

Итак, среди тысяч смыслов и выборов есть один — великий и вечный — любовь.

Вспомним: у Алексея Толстого в конце романа «Сестры» Рощин говорит Кате:

«— Екатерина Дмитриевна, (…) пройдут года, утихнут войны, отшумят революции, и нетленным останется одно только — кроткое, нежное, любимое сердце ваше…»

Ослепительная живая точка в хаосе — сердце любимой женщины. Любовь. Все остальное эфемерно, преходяще. Здесь нет пока в не может быть равновесия, гармонии. Это — для Рощина, человека, потерявшего нравственную опору в жизни вне личных отношений.

А для Васильева? Для человека, живущего в мире искусства?

Еще вспомним: перед глазами умирающего Жан-Кристофа проходит вся его жизнь — неимоверные усилия юности, ожесточенная борьба за право на существование, радости и испытания дружбы, расцвет искусства, изнуряющий путь к вершинам и поражение в поединке с божеством, осознание предела своих возможностей…

Цитируем Ромен Роллана:

«Тогда ему явилась его возлюбленная; она взяла его за руку, и смерть, разрушая преграды его тела, влила в его душу чистую Душу подруги. Вместе они вышли из земного мрака и достигли вершин блаженства, где, подобно трем грациям, держась за руки, ведут хоровод настоящее, прошедшее и будущее. Там успокоенное сердце видит, как рождаются, расцветают и угасают скорби и радости, там все — Гармония…»

Последний порыв к любви, к искусству, порыв на пороге смерти, означает его победу, победу искусства, его вечную, не поддающуюся тлену, возвышающую силу, могучее равновесие…

Почему же в Васильеве угасает эта вера в искусство как цель и средство, как цель единичного существования, творчества во имя жизни и средство облагораживающего, одухотворяющего воздействия на людей? Почему остается только любовь? И так ли это вообще?

Писатель апеллирует к вечным категориям, из которых наипервейшая — любовь, она дает начало и продолжение жизни. Бондарев убежден, что самое ценное на земле — любовь.

Здесь возникает желание обратиться к небольшому эссе из книги «Мгновения», названному автором «Вопросы». Оно действительно более чем наполовину состоит из вопросов, главный среди которых: способна ли литература взять на себя ответственность за судьбу человека и человеческой нравственности? В этом эссе есть и ответы, имеющие если не прямое, то, по крайней мере, косвенное отношение к философской идее романа «Выбор». Ведь речь здесь идет об искусстве и, в частности, о том, что «только трагическое мироощущение художника может потрясти и обновить душу…» При этом не отрицается полнота жизни, ибо трагическое осмысливается писателем в диалектике развития как «остановленная секунда жизни между прошлым и будущим, между минувшим и наступающим, еще не потерявшим надежду на облегчение».