— Та-ак! Оклеветать?.. Меня?.. — задохнулся Быков, выкатив белки, и потряс в воздухе пальцем. — Поймать! Свидетелей сфабриковали? Не-ет! Деньги не мои! Номерок не пройде-ет, Николай Григорьевич!.. Я вам… вы меня семьдесят лет помнить будете! Я вас всех за клевету потяну, коммунистов липовых! Вы меня запомните… На коленях будете!.. Я законы знаю!
Он попятился к двери, распахнул ее спиной, задыхаясь, крикнул на весь коридор накаленным голосом злобы:
— Клеветники! За клевету — под суд! Под суд!.. Честного человека опорочить? Я законы знаю!..
И все стихло. Тишина была в квартире.
Константин со смуглым румянцем на скулах закрыл дверь, посмотрел на Сергея, на Николая Григорьевича. Тот, по-прежнему бледный до серизны губ, проговорил шепотом:
— Этот Быков… дай волю — разграбит половину России, наплевав на Советскую власть. Когда же придет конец человеческой подлости?
— Ты ждешь указа, который сразу отменит всю человеческую подлость? — спросил Сергей едко. — Такого указа не будет. Ну что, что ты будешь делать, когда тебя оплевали с ног до головы? Утрешься?
— Не говори со мной, как с мальчишкой. — Николай Григорьевич слабо потер левую сторону груди, сказал Константину обычным своим негромким голосом: — Соберите деньги, Костя. Ах, Костя, Костя, не подумали? Не надо было объясняться с Быковым, выкладывать ему карты, это все напрасно. Это мальчишество. Соберите деньги и немедленно отнесите их в ОБХСС или в прокуратуру. Это нужно сделать. Иначе к вам прилипнет грязь, не отмоетесь. Вы меня поняли, Костя?
— Я идиот! — яростно заговорил Константин, собирая с пола деньги, и постучал себя кулаком по лбу. — Экспонат из зоопарка! Слон без хобота! Зебра с плавниками!
— Хватит! Началось самоедство! — прервал Сергей раздраженно. — Будем кричать «караул»? Действуй, и все! Это отец, старый коммунист, боится, что к нему прилипнет грязь.
— Сергей! — с упреком произнес отец, и лицо его дернулось, — Замолчи! — И очень тихо, виновато добавил: — Пожалуйста, замолчи…
Сергей увидел седину в его волосах, землистое, дернувшееся лицо и оторванную пуговичку на его поношенной и застиранной пижаме, сказал отворачиваясь:
— Прости, если это тебя…
И Николай Григорьевич стесненно и грустно улыбнулся:
— Когда-нибудь ты поймешь, что значит для коммуниста душевная чистота.
Дверь захлопнулась — исходило безмолвие из другой комнаты, не доносилось шуршания газеты, лишь скрипнули пружины: должно быть, он лег.
И этот звук пружин, и нахмуренное лицо Сергея, и видимое нездоровье Николая Григорьевича, и отвратительная сцена с деньгами, и ощущение своей легкомысленности и глупости — все это вызвало в Константине чувство стыда, неприязни к себе, будто пришел и грубо разрушил здесь хрупкий мир.
— Наворотил я тут у вас! — проговорил он. — Гнал бы ты меня к такой хорошей бабушке. Сам виноват — какая тут… философия? По уши в дерьмо провалился, так самому и расхлебывать это дерьмо! Не невинная де-ночка. Ладно, пойду.
— Подожди! — остановил Сергей. — Подожди меня. Накурился и зазубрился до тошноты. Ночь не спал над конспектами. Пойдем подышим воздухом… Отец! — позвал он, подойдя к двери. — Мы пошли. Слышишь?
Было молчание.
— Отец! — снова позвал Сергей и уже обеспокоенно распахнул дверь в другую комнату.
Отец сутулился возле письменного стола, позванивала ложечка о пузырек, в комнате пахло ландышевыми каплями.
— Иди, иди, я слышу.
— Тебе бы полежать надо, отец. Вот что!
— Оставь меня.
Сергей вышел.
Прижатая к крышам чернотой туч узкая полоса неба просвечивалась водянистым закатом, Было зябко, мокро, от влажных заборов несло запахом летнего ливня.
Они шли по тротуару под темными и тяжелыми после дождя липами.
— Ну, что думаешь делать? — спросил Сергей. — Как дальше?
Не знаю. В наш железный двадцатый век длинные диалоги не помогают.
— Понимаешь, что ты наерундил? Решил бросить институт? Три года — и все зачеркнул?
— Сам, Серега, не знаю! Сяду опять за баранку. Надоело мне все! Вот так надоело!
Константин провел пальцем по горлу, оступился в лужу, выскочил из нее, потряс ногой с остервенением.
— Везет! Все лужи — мои. Есть счастливцы, которым вся пыль — в глаза! Не проморгаешься… Ну а ты… Ты институтом доволен? Только откровенно. Или так — не чихай в обществе? Привычка?
— Привык. Уже привык. Даже больше, чем привык. Что морщишься?
— Ну?
— Что ну?
— Размышляю. Туды бросишь, сюды. Куда? Куда бедному мушкетеру податься? Откровенно? Баранку крутить— убей, надоело! Тоска берет, хочется лаять, как вспомнишь! Институт? Конспекты, учебнички — жуткое дело вроде разведки днем. Сидеть за партой — седина в волосах. Денег была куча, сейчас одна стипендия в кармане. Идиллия! А хочется какой-то невероятной жизни.
— Какой жизни?
— Вон, читай — дешево, выгодно, удобно! Это относится к таким, как я…
Константин рассмеялся, моргнул на рекламу авиационного агентства — неоновые буквы над корпусом электрического самолета вспыхивали, перебегали по высоте восьмиэтажного дома.
Они шли безлюдным переулком, в. сыром воздухе отдавались шаги.
— Тогда что тебя тянет? — спросил Сергей. — Что тебя тянет в конце концов?
Константин сплюнул под ноги, ответил полувесело:
— Ничего, Серега, ничего, Я как-нибудь… Я как-нибудь… Не в таких переплетах бывал. Было шоферство. Хотел создать эту, как ее, независимость. Деньги — они дают независимость. А денег больших не скопил. А что было — вроде швырнул в уборную. Четвертый год в институте — и не могу зубрить, не могу сидеть с умным видом за столом и изображать будущего инженера. Мне чего-то хочется, Сережка, сам не пойму — чего? Ладно, кончено! Давай в кино рванем, что ли. Или куда-нибудь выпить!
— Ты как ребенок, Костька, — сказал Сергей. — Брось сантименты, не сорок пятый год. Мы только начинаем жить. Это после войны все было как в тумане. Пойдем пошляемся по Серпуховке, может, что-нибудь придумаем.
— Да, Серега, сорок девятый — не сорок пятый…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Они оба сдавали экзамены последними.
В опустевшей лаборатории горных машин было горячо и тесно от ярого солнца: блестели на столах металлические детали разобранных врубовых машин, маслено отливала новая модель горного комбайна; чертежи на стенах ослепляли сияющими световыми пятнами.
Доцент Морозов в белых брюках, в белой, распахнутой на шее рубашке сидел поодаль экзаменационного стола, на подоконнике, со скрещенными на груди руками и не глядел ни на Сергея, ни на Константина — заинтересованно следил за игрой бликов на потолке, был, казалось, полностью занят этим.
Здесь была тишина, и в лабораторию отчетливо доносился крик воробьев среди листвы бульвара, звон трамваев, за дверью гудели голоса, колыхался тот особый неспокойный шум, который всегда связан с летними экзаменами.
На столах перед Константином и Сергеем лежали билеты.
— Ну, — сказал Морозов, — кто готов? Кто первый ринется в атаку? Кстати, подготовка по билету — фактор чисто психологический. Это не ответ по истории, по литературе, представьте. Там требуется оседлать мысль, влить в железную форму логики. Я признаю даже косноязычное бормотание. Без риторических жестов, без ораторских красот. Горные машины — это практика. Рефлекс. Привычка, как застегивание пуговиц. Знание, знание, а не ораторская бархатистость голоса. Ну, полустуденты, полуинженеры, кто ринется первый? Вы, Корабельников? Вы, Вохминцев?
— Разрешите немного подумать? — сказал Сергей, набрасывая на бумаге ответы по билету, и усмехнулся: — У меня нет желания очертя голову идти в атаку, Игорь Витальевич.