Телефон трещал слабым, жалобным звонком, задавленный подушками. Его звук походил на прерывистый комариный писк. Потом он замолк. С ударами крови в висках Сергей лежал, не испытывая облегчения. Предметы в комнате сместились, потонули в тени — луна заметно сдвинулась над железными крышами к краю окна, был виден из-за рамы багровый раскаленный кусочек ее. И стояло в мире такое безмолвие, какое бывает, когда в лунную ночь переползает через бруствер на нейтралку разведка — туда, в сторону немого гребня немецких окопов…
Он услышал с улицы легкий шум подвывающего мотора, потом четкий и сильный щелчок дверцы, и сейчас же побежал стук каблуков во дворе.
«Неужели она? Не может быть», — подумал, еще сомневаясь, Сергей и потянул со стула брюки, от волнения не попадая ногами в штанины; робкий, просящий звонок забулькал в коридоре.
Он бросился к двери по темному коридору, нажал, открыл замок и, не говоря ни слова, быстро вернулся в комнату, оставив дверь открытой.
— Сергей!
— Здесь спят.
— Сергей!
В сумраке забелел плащ — она вошла, затихла, остановилась за порогом комнаты.
— Зачем ты приехала? — спросил он нерассчитанно громким голосом.
— Сережа, — сказала она и с робостью выступила из сумрака на лунный свет. — Я не могла ждать. Ты послушай…
— Зачем ты приехала? Для чего? — спросил он холодно.
— Сере-ежа-а, я ничего не понимаю…
Она как-то неумело, не по-женски заплакала, приложив руки к груди, и, плача, опустилась на стул, сжавшись, локтями доставая колени. Он смотрел на нее растерянно.
— Идем, — сказал он, — Асю разбудим. Идем. Я провожу тебя.
ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ
— Я сегодня узнала все…
— Что ты узнала?
— От Аркадия… от Уварова. Он не был два года и зашел сегодня…
— Ну и что? Что ты узнала?
— Послушай, Сергей, я жалею, что хотела помирить тебя с ним! Жалею! Думала, все проще… Я просто верила Тане. А он притворялся, ждал. И дождался.
— Ты это хотела мне сказать?
— Послушай, Сережка, перестань! Как все мелко, ужасно мелко по сравнению… что случилось с твоим отцом! Это самое страшное, что может быть. И еще смерть.
— Это он рассказал?
— Будь осторожен! Пойми, он не шутит, он пойдет на все. Не горячись на партбюро, будь доказателен. И взвесь все — это главное. Уваров не так прост! Знаешь, что он сказал? «Ну все, конец, ваш Вохминцев испекся!» И какое было лицо — спокойное, лицо победителя! Сережа, послушай… Он сказал: завтра или послезавтра будет партбюро. У тебя есть время. Если оно тебе нужно. Знаю, ты можешь быть сильным, но ты… Пойми, они не шутят! Они не шутят!
— Что ж, спасибо… Я проводил тебя до Серпуховки.
— Подожди! — попросила она.
Они стояли на углу, в густой тени каменного дома, возле наглухо закрытого подъезда.
— Еще… — сказала она.
— Что «еще»?
— Еще проводи. Мне страшно. — Она поежилась.
Пустынная Серпуховская площадь с темным прямоугольником универмага, низким зданием шахты строящегося метро была огромной, безжизненно-синей; металлически блестели под луной дальние крыши, и маленькая фигурка постового милиционера посреди пустой площади казалась неподвижной, неживой. Луна будто умертвила город, и даже не было ночных такси, обычно стоявших на углу.
— Сергей…
— Пойдем, — прервал он.
Она замолчала. Он не смотрел на нее.
Но когда свернули на узкую Ордынку, стало темнее на тротуаре от застывших теней лип, тихая мостовая за ними лежала мертвенно-гладкая, полированная под лунным светом. Он взглянул на Нину сбоку.
Она шла, двигалась рядом, изредка касаясь его плащом, и он видел ее всю — от этих стучащих по асфальту каблуков, этого коротенького старого плаща до молчаливо сжатых губ, — и все было знакомо, тепло, нежно, но одновременно не исчезала ревнивая горькая неприязнь к ней после того, как в этом же плащике он встретил ее с мужем возле метро, и муж, самодовольный, уверенно и нестеснительно обнимал ее за плечи. Он хотел спросить просто: зачем он приехал, почему она не сказала об этом, но боялся сейчас снова сбиться на тот отвратительный самому себе, неприятный тон, каким разговаривал, когда она вошла в его комнату: что бы ни было между ними, он не имел права унижать ее.
Ее каблуки стучали медленнее. Затихли.
— Мы почти дома, — послышался ее осторожный голос, и он увидел: она повернулась грудью, руки засунуты в карманы плащика, в глазах — ждущее выражение. — Спасибо. Ты меня проводил.
Он уловил этот взгляд и хмуро посмотрел вверх. Над аркой ворот, под тополем эмалированная дощечка с номером дома была, как прежде, мирно освещена запыленной лампочкой. Вокруг желтого огня хаотично мелькали ночные мотыльки, стукались, трещали о стекло, роились легким шорохом в листве.
— Я не имел права, — сказал он, — разговаривать так с тобой…
— Еще, — попросила она, несмело улыбаясь, и робко сняла мотылька, упавшего ему на плечо. — Упал к тебе, — сказал она, — прости…
— Что, Нина?..
— Скажи что-нибудь еще. Я прошу…
Она раскрыла ладонь, поднесла к глазам, внимательно рассматривая белого мотылька, который полз по ее пальцам, и Сергей видел ее наклоненный. лоб, брови, и в эту минуту ненужное внимание к этому мотыльку вдруг показалось ее правдой, ее естественностью.
— Ну, теперь все, — сказала она и стряхнула мотылька.
— Что «все»? О чем ты говоришь? — спросил он и так порывисто обнял ее за плечи, что у нее безвольно-жалко откинулась голова. — Я не понял, что «все»?
— Я люблю тебя, Сере-ежа… А ты? Ты?
Она качнулась к нему, повторяя: «А ты? Ты?» — и он, чувствуя близко ее почти родные губы, неистово прижался к ним, как будто хотел ей сделать больно.
— Я хочу тебе объяснить. Да, мой муж был в Москве. Ты знаешь, что с ним случилось?
— Нет.
— У него неудача с экспедицией. Его отзывали в Москву, а он не ехал. Он боялся встречи с московским начальством. Ему могут больше не дать экспедицию.
— Он воевал?
— Да. Он майор, командовал саперной ротой.
— Ну и любил тебя?
— На второй месяц сказал, чтобы я не ограничивала его свободу. Потом узнала, что он ездил в районный городок к одной женщине. Я собрала чемодан и перевелась в другую экспедицию. Позже — в Москву. Не будем говорить об этом…
Они помолчали.
— Я только сейчас вспомнила… Знаешь, что он сказал? «Сергей — декабрист, а наше время не для декабристов».
— Кто это сказал?
— Уваров. Ты понимаешь, что это значит?
— То, что сволочь, для меня не открытие. Но он забыл, что наше время не для таких подлецов, как он.
— Он сказал, что ты уже не коммунист, что тебя выгонят из института, Сережа. Но я не хочу верить.
— Если даже со мной что-нибудь случится, я пойду работать шахтером, забойщиком, я могу носить мешки, грузить вагоны. Я все могу… Только… Только бы…
— Что, Сережа?
— Только… Я хотел бы, чтобы никто не собирал чемодан и не переводился в другую экспедицию.
— Сере-ежа-а, ты не должен об этом… Ты никогда не думай, что я могу… Я могу бросить все, понимаешь? И пойти с тобой уголь грузить, что угодно! Я не знаю, как это передать — что я чувствую к тебе… Как это передать?
— Этого не будет, чтобы ты грузила со мной уголь, этого никогда не будет… — говорил он с нежностью и отчаянием, исступленно обнимая и целуя ее в ледяные губы. — Ты увидишь, этого никогда не будет…
В тишине тоненько и звеняще тикали часы на стене.
Константин, уже одетый, сидел в кресле, растирая рукой грудь, — зябкость утра, вливающаяся через открытое окно, щекотно касалась кожи лица, — и прислушивался к ранней возне воробьев в дворовых липах. Потом воробьи с резким шумом брызнули под окнами из розовеющих ветвей: стукнула форточка на нижнем этаже — одинокий звук эхом раздался в пустоте спящего двора. Ему представилось отчетливо, что форточку закрыли в комнате Аси, и Константин, вмиг очнувшись, вспомнил о времени своего отъезда.