«У меня есть четыре часа, — думал он. — Я сначала зайду к ней, потом я пойду туда… Успею ли я все сделать, все как нужно, все как надо? А что раньше, коленки дрожали — не мог отнести эти деньги? Вот они, быковские десять тысяч. Что ж, деньги лежали у меня две недели. Долго собирался. Будет вопрос: «А чемоданчик-то с бостоном в Одессу вы привезли?..» Что докажешь? А может, сказать — нашел деньги?.. К черту их! Смотреть на них не могу! Так что же, Костенька, действуй, вперед, милый, подан свисток атаки, хватит лежать в окопах, в тебя стреляют, в Сережу, в Асю… и не холостыми патронами, а бьют наповал, в голову целят!..»
Константин, охваченный холодком, раскрыл чемодан и, раскидав белье, достал со дна завернутую в газету пачку денег, вложил ее, туго надавившую на грудь, во внутренний карман.
Сделав это, он начал бросать в чемодан белье и ковбойки и, захлопнув крышку, щелкнул никелированными замками — все было готово. Он знал, что не вернется сюда до осени: практика на шахтах длилась два месяца. Он оглядел комнату без сожаления — этот когда-то уютный и привычный ему беспорядок — и ничего не тронул, ни к чему не прикоснулся, только накрыл старой газетой ящик радиолы. «Оревуар, старина!»
«Вот и все, Костенька, — сказал он себе, — вперед, милый!»
Когда, заперев комнату, он быстро спустился по лестнице на первый этаж и тут, стараясь не натолкнуться на вешалки, прошел тихий коридор, нигде не было ни звука — дом еще спал. Константин задержался перед дверью Вохминцевых с желанием постучать, разбудить и Сергея и Асю, но, так и не решившись, подсунул под дверь записку в конверте, написанную ночью.
Старый и чистый асфальт двора предстал в этот час зари огромным, пустынным, и было странно видеть в окнах неподвижные алеющие занавески и закрытые двери парадных — везде покой, сон, и лишь стая проснувшихся на рассвете воробьев все сновала, чирикала, возилась в липах над окнами Вохминцевых, и от этой возни дрожала, покачивалась там багровая листва.
Он стоял и смотрел на окна в комнате Аси: в тени они отливали скользким мазутным светом.
Потом, переборов себя, озябнув весь, он подошел и едва внятно, ногтем тихонько притронулся к стеклу три раза.
И с замиранием в горле глядел вверх, ждал.
Он постучал еще — тихонько отдернулась занавеска, за стеклом мелькнуло плечо Аси, распахнулась форточка над его головой, и он расслышал ее голос:
— Костя, Костя, это ты, да?
И Константин, увидев в это мгновение ее лицо в форточке, упавшие на глаза короткие волосы, сказал глухо:
— Я уезжаю в Тулу, Ася. На практику. До свидания. Я уезжаю…
— Костя, Костя, я слышала твои шаги. Ты ходил у себя в комнате. Ты разве не спал, Костя? — проговорила она шепотом в форточку, взобравшись на стул, и глаза ее испуганно увеличились. — Чемодан… Ты с чемоданом?
— Я уезжаю в Тулу, Ася, — повторил он. — Записка Сережке под дверью. Для пего. До свидания, Ася, не болей… Ну его к черту — болеть! — Он улыбнулся. — До свидания! До осени!
— Костя, Костя, что же будет?
— Прекрасно будет.
Он прощально поднял руку, пошевелил пальцами, все стараясь улыбаться ей, и тогда увидел, как она прижалась лбом к стеклу и заплакала, со страхом глядя на него сквозь свесившиеся волосы, и стала кивать ему, и тоже подняла руку, приложила ее к стеклу.
И он отошел от окна, не поворачиваясь, пошел спиной вперед по асфальту пустынного двора.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
— Ася, я в институте задерживаться не буду. Тебе полежать надо. Зачем ты встала к телефону?
— Ты спал. А из партбюро звонили два раза. — Она перевела на него темные на бледном лице глаза: сидела на кровати, в накинутом на плечи халатике, в тапочках на босу ногу, отвечала слабым шепотом: — Ты ничего не слышал? Приходил Константин прощаться. Он уехал на практику. Оставил тебе письмо. Сережа, ты не вызывай больше врачей. Мне лучше. — Она отвернулась к стене. — Бедный папа, где он сейчас? Как мы будем без него? И как он без нас? Как он?
— Ася, позавтракай и ложись. Я не буду задерживаться. Я уверен: ошибки потому ошибки, что их исправляют.
Он спал всего часа три (вернулся домой на заре), а когда вышел на крыльцо, на утреннее слепящее солнце, все было, казалось, в песочной дымке, что-то мешало глазам, резало веки, и болели мускулы. Он чувствовал усталость, и долгое, намеренно тщательное бритье и горсть колючего одеколона не освежили его полностью.
— Добрый день, здравствуйте, Сергей Николаевич! — раздался из этого неясного, как бы суженного мира кашляющий голос. — Добрый день!
Возле крыльца, в жидкой тени, Мукомолов в нижней рубахе щеткой буйно чистил, махал по рукавам висевшего на сучке липы старенького пиджачка, в зубах торчала погасшая папироса. Завидев Сергея, он с лихостью потряс щеткой в знак приветствия.
— А вы знаете, она права! — воскликнул он, смеясь одними глазами. — Да, да, женщины часто бывают правы! Могу сообщить вам — меня разбирали!
— Где разбирали? — спросил Сергей, не сообразив еще, и, хмурясь, зажег спичку, поднес к потухшей папиросе Мукомолова.
— В Союзе художников! — Мукомолов заперхал от дыма. — Нацепили столько ярлыков, что будь они ордена — груди не хватило бы! Так и обклеили всего, как афишную будку. — Он закашлялся, щеки стали дряблыми. — Простите, Сергей, я несколько… очень устал, выдохся вчера. На это наплевать. Это все чепуха, мелочи, дрязги… Да, да. Это чепуха! Ниоткуда меня не выгонят, я зубастый!
Он согнал с лица возбужденное выражение — и сразу потух, морщины обозначились вокруг глаз его.
— Простите меня, как с Николаем Григорьевичем? Что известно? А все остальное — чепуха, чепуха. Не обращайте внимания.
— Пока ничего.
— Н-да! А как Асенька?
— Кажется, лучше.
— Это уже хорошо. Заходите вечерком. Буду очень рад, очень рад.
Эта оживленность Мукомолова не была естественной, он за этот месяц постарел, бородка островками заблестела сединой и словно бы согнулась спина, ослабла походка — все это видел Сергей, но в то же время не видел, все это смутно проходило мимо его сознания.
Только на троллейбусной остановке он понял, что торопился, хотя знал: торопиться было бессмысленно.
Он несколько удивился тому, что заседание партбюро проходило в директорском кабинете.
Слои дыма замедленно переваливались в солнечных этажах над столом, и кожаные кресла в кабинете, зеленое сукно стола, графин с водой, белеющие листки бумаги, карандаши на них были неистово накалены июльским зноем. Уличный асфальтовый жар душно и маслено входил в окно, лица лоснились потом.
Сергей сидел в стороне от окна, около тумбочки, вентилятор, звеня тонким комариным зудом, вращался за его спиной. Прохладный ветер от шуршащих лопастей немного освежал его: он то видел все реально, то темная пелена нависала над глазами, и тогда лица Свиридова, Уварова, Морозова за столом не были видны отчетливо. И в эти минуты он пытался всмотреться в насупленное лицо Косова и в не очень хорошо знакомые лица остальных членов партбюро, в углубленном молчании чертивших карандашами по листкам.
— Если он не понял этого, то должен понять. Я говорю прямо, в глаза ему. Обман партии — преступление. Понял ли он? Нет, как видно, не понял…
Сергея удивляло и то, что сейчас он был спокоен, он даже усмехнулся чуть-чуть, разобрав этот сухой голос Свиридова. Тот стоял очень прямой — прямые узкие плечи, ввалившиеся лимонные щеки задвигались, когда, выталкивая изо рта жесткие, бьющие слова, поправил желтыми пальцами толстый узел галстука, застегнул среднюю пуговицу на пиджаке.