свел опять обручок. Сидит доит, а мальчонка рядом - чирк да чирк ножишком.
И случилась беда, незнамо как: хлеснула корова хвостом и прямо об ножик, а ножик-то вострый, и вышел порез.
Оно, пожалуй, и не виновата баба, а поучить надо. И с пастуха вина снята.
Как только быть теперь? Кто изладит отпуск на зверя?
О ту пору пришла на Шуньгу весть, что переняли рыбаки с Устьи утопленника и признали в нем Баляса. И лодку переняли с жестяным носком Балясова лодка.
Ревела вся Устья, что такой матерой по Гледуни колдун кончился, где другого возьмешь? Ругали Шуньгу и на Устье, и в Ряболе, и в Ундском посаде, - почто пьяного пустили старика в дорогу, не справил, видно, на Крутом падуне, перевернул водяник на пороге.
Ругали Шуньгу по всей Гледуни и даже по-насердке обещали не гоститься боле у шуньгинцев, - пускай знают обиду Гледуни за последнего матерого колдуна Илью Баляса.
Заревели на Шуньге бабы - некому теперь отвести зверя, пришла великая напасть, за чьи грехи - неведомо.
Вышли бабы на угор, завели плачею, запричитали на тонкие голоса, ветру жалобу свою отдавали. Ох, ты горе, ты горюшко, ты откуда нашло, пошто накатилося?..
XIII
У Василь Петровича шибко болела от давешнего бою голова, будто шилом кололо за ушами и гудело в голове, что в заведенной морильнице. Отлеживался пока на лавке, мочил из рукомойки полотенце, прикладывал на горевший лоб.
Скоса было видать, как Аврелыч плавил свинец для пулелейки, раздувал ручным мехом на шестке красное уголье. Было у Аврелыча тяжелое зверобойное ружье, у норвежина куплено, делал ружье старый мастер Андерсин из Тромсы. Сам лил для него пули Аврелыч, тупые мягкие свинчухи, которые хорошо шлепали зверя из осьмигранного андерсиновского ствола.
В те поры прибежал в исполком с жалобой на медвежью обиду старый Ерасим: одна была телка, ростили, выхаживали, от себя отрывали, и вот, хоть бы мясо как выручить!
Отвернулся сразу Василь Петрович к стенке, трепыхнулась в нем злоба: сам видел давеча Ерасима у бани, а тут вот и прибежал, - где совесть у человека? Отвернулся, не стал говорить.
Один слушал Аврелыч горькую Ерасимову жалобу, капал тугие свинцовые слезы в горлышко пулелейки и усмехался себе:
- Хым... Не спомог, видно, Баляс-то?
- Ну его, плехатого пса!
- Во-о? Да ведь ты черенок-то вотыкал?
- Чего вотыкал! Кликнули - пойдем старики, вот и пошел. Как все, так и я.
- Хым... Свои-то шарики не работают?
Завиноватился Ерасим от такого покору, вздохнул тяжко и смолк. Тенькали за стеной быстрые исполкомовские часишки, картинки висели в простенках, густым теплом несло от печки, шуркали в щелястой загородке тараканы. И еще вздохнул Ерасим, спросился:
- Пойду, не-то, с вами я на зверя?
Сразу сел Василь Петрович, не стерпел:
- Сукин ты кот! Лесопят дикой! Тут вот и пойду! А где был, когда я охотников звал?
Обиделся Ерасим:
- Дак ведь и другие не шли?
- Тьфу тя!..
Помолчали все, только слышно было, как булькает свинцом Аврелыч.
Потом поднялся Аврелыч, пулелейку поставил под лавку:
- А драться-то на него полез даве... хым... тож за других?
Помялся Ерасим, за бороденку себя дернул, вздохнул:
- Ошибочка, ишь, вышла, дорогой!
Покрутил головой Аврелыч, засмеялся:
- Тебе ошибочка, а парню чуть не смерть. Э-эх, безгузики! Хым... Ну, сряжайся, довезешь хоть до места, что-ли.
Как раскинулся в небе кровяной осенний долгий закат, выехали они из деревни. А за околицей, у тяжело размахнувшегося на стороны креста, вдруг выскочила кобылка с колеи круто на сторону и села. Схватился сразу за бердан Василь Петрович.
- Тьфу тя соскало, куда высела, не к добру, лешуха! - выскочил со злобой Ерасим с телеги.
У дороги, на холмышке под крестом, сидела, подобравшись по-совиному, Извековская младшая сноха.
- Ты чего? - подошел председатель. - Аниска, ну?
Молчала баба, уперла лоб в колени, сцепила руки и не двигалась.
- Свекор даве ремнем отполосовал. Да не больно, видать, коли зад держит! - засмеялся Ерасим.
И затряслась вдруг вся в горе-горьких слезах Аниска, забила зубами, визгнула по-дикому - аж отозвалось в тайболе - и бежать снялась в сторону, скакала по клочам, по пеньям, как подбитая галка, убежала в лес.
Шмякнулся опять председатель на солому, тряско покатила тележка, застучала на кореньях мелким дробным
стуком, потом вошла мягко в глубокую колею, в грунт. Поехали тихо. Лес надвигался гуще, глуше, посерели сразу лица.
- Под суд отдать? - спросил тихо Василь Петрович.
- Не-е... не полезно. С суда придет - забьет на-все бабу.
- Ну, как окоротить? Скажи?
Аврелыч молчал долго, высосал всю цыгарку и бросил в колею, посветлевшую сразу от рассыпанных искр.
- Хым... Пока у бабы силы нету, пущай перетерпит.
- Вот верна-а! - обернулся Ерасим и засмеялся.
- Тебя спросили! - ткнулся ненавистно в солому Василь Петрович и больше не поднимал головы, пока доехали.
Оставили Ерасима в лесной избе, где зачиналась новина, сами прошли поближе к логу. На сухоборье выбрали полянку скрытую, костерок завели, привалились вздремнуть, пока месяц пойдет книзу.
Спала уж тайбола глухим сном, спал всяк зверь лесной и птица, тихо было.
Завели охотники беседу, чтобы время провести. Доставал Аврелыч из огня черные обгорелые картохи и вел медленный сказ.
- Народ наш глухой и слепой, Маланьюшки вроде, и тихой, да дикой. Ты за то его не суди и не тесни, - не полезно. Хым...хым... Я вот скажу, - ходил прежде на промысла на Святом Носу. Как сопрет в море лед ветрами, зверю-то осыпаться некуда, а мы тут и подлезаем. Тут и подлезаем. Лежит тебе зверя черноглазого, гладкого белька видимо-невидимо, мы и ружья бросим, а бьем палкой-хвостягой. Зверь видит, податься ему некуда, завизжит один тут чисто, тонко, и все за ним заголосят и, ты подумай, начнут сразу валиться в большую груду, чтобы лед проломить. Валятся один на другого, давят нижних,