– Ишь, многолюдье какое. – Игумен глянул в окно и занавесил его наглухо. Негоже земщине всякой уличной разглядывать, кто и куда едет по делам государственным. Не их ума это дело. Плавно идет возок на полозьях, и не трясет даже, не то что в летнюю пору. – Боязно? – Спрятав усмешку в окладистую бороду, Афанасий окинул взглядом заиндевевшего от трепета встречей предстоящей Мясоеда.
– Есть немного, отче. Я же государя нашего почитай с детства, с того дня, как клятву ему принес, так близко не видал. – Мясоед перебирал пальцами лестовку и, даже отвечая на вопрос, не прекращал про себя творить умную молитву.
– Отвлекись от молитвы. Послушай вот, что государю еще на подпись везу. Дорогою из слободы набросал наш ответ литвинам. – Игумен достал листы из-за пазухи и, поднеся близко к глазам, принялся читать: – «Царь и великий князь вместе с боярами решил, что многие литовские торговые люди приезжают в Москву лазутчиками. Приедут с немногими товарами и живут в Москве год, иногда и больше, живут будто для торговли, а на самом деле чтобы шпионить, и, собрав побольше сведений, уезжают в Литву…» Да ты не слушаешь! – Афанасий, гневаясь, хлопнул себя по колену, приметив отсутствующий взгляд Мясоеда.
– Слушаю, отче, изрядно внимательно. Даже могу сказать, что вас на писание это сподвигло. Строфа из сочинения Курбского злобесного, где он на государя нашего клевещет – «Затвори Русскую землю, спрячь свободное естество человеческое аки во адове твердыне». А сие ваш ответ супостату.
– Ты что ж, на память все его сочинения затвердил? С одного раза? – В голосе игумена послышались нотки восхищения.
– Так, запомнилась строфа сия просто. – В смущении от невысказанной похвалы Мясоед чуть зарделся образами и опустил очи долу.
– Памятлив, но скромен, – с приязнью помыслил игумен.
Возок слегка встряхнуло, и он остановился. Афанасий приподнял занавесь.
– Ого! Уже у Флоровских ворот. Мигом долетели, – не сдержал он удивления. Отвык в глухомани владимирских лесов от коротких московских концов. Кованые ворота степенно, с достоинством распахнулись. Возок шагом въехал на царев двор. Дверцу распахнул чернец:
– Отче, иезуиты уже прибыли.
– Где они?
– В советной палате.
– Вези нас туда, да не в саму, а в галерею, сокрытую черным ходником.
Два стрельца с пищалями тяжелыми у входа в палаты царские молодцевато взяли на караул. Игумен коротко кивнул им и в сопровождении Мясоеда поспешил за юрким чернецом, искусно ведшим их через многочисленные ходники, лестницы, горницы. Наконец вошли в нужную галерею, опоясывавшую советную палату. Задрапированная тяжелой материей, галерея была совершенно незаметна из самой палаты.
Остановившись у стрельчатой арки, выходившей на самый центр палаты, Афанасий приложил перст к губам и слегка раздвинул тяжелые парчовые занавеси – в пяти саженях от себя Мясоед увидел спины троих иноземных послов-иезуитов, что доставили весть добрую – дружество Стефана Батория, господаря Речи Посполитой. Перед ними на троне восседал государь. По левую руку от него на дубовой массивной лавке сидели бояре в тяжелых меховых шубах, по правую – на такой же лавке князья служилые. За троном стояли дворяне сверстные, а вдоль стен выстроились стольники и младшие дворяне. Всего до полтораста душ. Под сводами палаты разносился усиленный эхом глас государя. Он величественно рек послам-иезуитам:
– Антоний! Мне уже пятьдесят один год от рождения и недолго жить на свете. Воспитанный в правилах нашей христианской церкви, издавна несогласной с латинскою, могу ли изменить ей пред концом земного бытия своего? День суда Небесного уже близок: он явит, чья вера, ваша ли, наша ли, истиннее и светлее. Не говори, если не хочешь.
Толмач из Посольского приказа переложил речи Иоанна на язык латинский и приготовился ответ иезуита Антония Поссевина обратно на российский переводить. В этот момент один из сопровождавших папского посла братьев-иезуитов нагнулся к уху другого и прошептал, окинув взором всю палату:
– Сей двор яко смиренная обитель иноков, которая черным цветом одежд изъявляет мрачность души Иоанновой.
Второй, улыбнувшись уголками губ замечанию юного брата, едва заметно кивнул ему. Тут Антоний с живостью и жаром принялся излагать:
– Не мысли, о государь! Чтобы святой отец нудил тебя оставить веру греческую – нет, он желает единственно, чтобы ты, имея ум глубокий и просвещенный, исследовал деяния первых ее соборов и все истинное, все древнее навеки утвердил в своем царстве как закон неизменяемый. Тогда исчезнет разнествие между восточною и римскою церковию; тогда мы все будем единым телом Иисуса Христа, к радости единого, истинного, Богом установленного пастыря церкви. Государь, моля святого отца доставить тишину Европе и соединить всех христианских венценосцев для одоления неверных, не признаешь ли его сам главою христианства? Не изъявил ли ты особенного уважения к апостольской римской вере, дозволив всякому, кто исповедует оную, жить свободно в российских владениях и молиться Всевышнему по ее святым обрядам, ты, царь великий, никем не нудимый к сему торжеству истины, но движимый явно волею Царя Царей, без коей лист древесный не падает с ветви?