Все эти сведения меня ничуть не радовали. Пусть они выдумывают, взрывают или держат сухим порох, пусть играют на роялях, скрипках, контрабасах, философствуют, становятся чемпионами, что мне до всего этого, если даже лучший из них не сумел подавить самого главного бунта, сделавшего из меня еврея?
Какой-то выход брезжил все-таки в революции, меняющей людям национальность. Надо сделать еще одну революцию и превратить всех евреев в русских. Я высказал маме свою мысль.
- Ты не понял. До революции люди делились не по нациям, а по вере: православные, католики, протестанты, иудеи.
Я вдруг сообразил, что мы живем на скрещении всех вер: в Армянском церковь Николы в Столпах, в Старосадском - кирха, в Милютинском - костел, в Спас-Глинищев-ском - синагога.
- Если ты ходил в любую церковь, кроме синагоги, ты в полном порядке, а если в синагогу, должен был жить в черте оседлости.
- Это где?
- Ну, в Бердичеве... в Бобруйске, - мама явно не была сильна в еврейской географии, - еще в каких-то местечках.
- И они все ездят в Спас-Глинищевский?
- Нет, там московские... Какой-то процент евреев допускался в Москву. Была норма в гимназиях, в университете... Да я сама толком не знаю, что ты ко мне пристал?
- До революции было лучше, - сказал я со вздохом.
- Что случилось? - Лицо матери стало серьезным, наконец-то до нее дошло, что я спрашиваю неспроста.
- Курица назвал меня жидом.
- Ну, и дал бы ему в морду.
- Попробуй дай...
- Вот не знала, что мой сын трус, - искренне огорчилась мать.
- При чем тут трус? - безнадежно сказал я, уже предвидя, что стану трусом. - Разве сладишь со всем двором?
- Ты что, один такой?
- Какой?
Ответа не последовало. В матери происходила какая-то внутренняя перестройка.
- Вот не ожидала, что у нас возникнет такой разговор. Твои самые близкие друзья - евреи, наши знакомые - почти сплошь евреи. Разве это плохие люди?
Я слушал ее с ужасом. Мне никогда не приходило в голову, что я окружен евреями. Я стал называть про себя фамилии моих товарищей, фамилии тех мужчин, которые делились на поклонников мамы и на друзей семьи, безрадостная картина. Значит, евреи не растворены в общей людской массе, а образуют какую-то отдельность, общину, касту, и я должен находиться внутри этого круга, не посягая на то пространство, где сверкают Вовка-Ковбой, Юрка Лукин, Сережа Лепковский - мои любимые герои, и на то, где ползают такие гады, как Женька Мельников, Кукуруза, Курица с Леликом, а мне не хочется жертвовать даже ими. Только сейчас мне открылась схожесть людей маминого круга, казалось бы, таких разных: кто тихий, задумчивый, кто шумный, развязный, кто витающий в облаках, кто очень земной, они все несли в себе нечто такое, что объединяло их в единый клуб. Какое-то изначальное смирение, готовность склониться, их взгляд был вкрадчив, улыбка словно просила о прощении. Каждого из них ничего не стоило поставить на место. Раньше я относил это за счет интеллигентности, но теперь понял, что дело в другом. И чтобы получить подтверждение своему открытию, я спросил:
- Мама, а у тебя есть русские знакомые?
- Володя... - Мама подумала. - Саша. - И радостно: - Настя!
Ее неуверенность естественна: разгар дружбы с Маяковским относился к более ранним годам. Художник Осмеркин бывал у нас очень редко, а вот артистка-синеблузница Настя Цаплина действительно была маминой закадычной подругой. Но все эти интеллигенты были совсем другой закваски, даже самый скромный из них Осмеркин очень твердо попирал родную землю подметками старомодных башмаков с фестонами.
- А Сбруев? - напомнил я.
- Да, Витька тоже.
Рыжий Сбруев, ответственный работник, бывший чекист, стал часто бывать у нас в доме после того, как посадили отца. Я уже тогда знал, что через него ведутся какие-то хлопоты по облегчению отцовой участи. Я его очень любил. Слово "чекист" звучало совсем иначе, чем "гепеушник", от него веяло героической молодостью революции. И совсем не лишним был эпитет "бывший". Сбруев был огненно-рыжий, размашистый, веселый, с ослепительно белыми искусственными зубами, я почему-то думал, что у него фарфоровые челюсти. Принимала его мама чаще в комнате цветочницы Кати, моей бывшей няньки, возможно, ей не хотелось, чтобы пили на моих глазах. А каждый приход Сбруева сопровождался выдающейся пьянкой. Выпив. он пел, вернее, орал на всю квартиру:
Сидит Сталин на лугу,
Гложет коневу ногу.
Ах, какая гадина
Советская говядина.
И еще одну, которая нравилась мне еще больше:
По торгсинам, по торгсинам
Масло, сыр и колбаса,
А в советских магазинах
Сталин выпучил глаза.
Вот какие были либеральные времена! Почти каждое появление Сбруева означало перемену в отцовой судьбе - стараниями рыжего весельчака он неуклонно продвигался с диких берегов Лены в сторону цивилизации: Иркутск, Новосибирск, Саратов, и наконец, через четыре года Сбруев вернул его в Москву. Не надолго, и года не минуло, как началась паспортизация, отцу отказали в московской прописке, и он вынужден был уехать па Бакшеевские торфоразработки, питавшие Шатурскую электростанцию. В тридцать седьмом его снопа арестовали: порьма, лагерь, другой лагерь, затем ссылка до конца дней. Все же он оказался счастливее своего бывшего избавителя - в тридцать седьмом году Сбруева расстреляли. Но не за частушки о Сталине, ему придумали участие в каком-то заговоре.
Но Сбруев, редко посещавший нас, и Настя, что ни день наполнявшая квартиру своим поставленным, зычным голосом и раскатистым смехом, не делали погоды - у нас был еврейский дом. Ничего не попишешь, Курица был прав, осадив развоевавшегося жида. Все по справедливости, и все-таки я сделал еще одну попытку к спасению:
- Скажи, а для евреев я русский?
- Что это значит? - не поняла мать и закурила - чуть нервно.
Я чувствовал, что разговор начинает раздражать ее, но не мог остановиться.
- Русские считают меня евреем, потому что у меня отец еврей, евреи должны считать меня русским, потому что ты русская.
- Нет, - сказала мать. - Мне лично начхать, какой человек нации, хотя я предпочитаю евреев, они веселее, умнее и воспитаннее. Но для русских людей, если у тебя есть хоть капля еврейской крови, ты еврей. Откуда такая чувствительность к инородной крови - непонятно. Русские понятия не имеют, кто они такие. Считают себя славянами. Но славяне так и были славянами, когда появились какие-то загадочные русы... Кто они? Смесь славян с норманнами? А кто такие сами норманны? Ни черта не разберешь. У евреев свое помешательство: если есть хоть малейшая возможность зачислить тебя в евреи, будь спокоен, ты их. Русских много, а у евреев каждый штык на счету.
Все эти рассуждения меня не интересовали, я понял главное и сказал с мечтательной болью:
- Если б ты родила меня от русского! Мать поперхнулась дымом. Несколько мгновений она глядела на меня, не мигая, вытаращив свои зеленые глаза, потом размахнулась и влепила мне пощечину.
Это было больно и непривычно, мать крайне редко поднимала на меня руку. По-настоящему она отлупила меня дважды, оба раза за катание на буферах трамваев. Леньке-Американцу с нашего двора эта забава стоила обеих ног. Он умер на операционном столе в полном сознании, бессмысленно и жалко прося врачей: "Только не говорите маме". Конечно, моя мама видела меня на месте несчастного Леньки, и суровость наказания не вызывала протеста. Но за что эта оплеуха?
Она сама рассказывала в доверительную минуту, что не хотела ребенка и пыталась избавиться от меня всеми доступными способами. Может показаться странным, что мать говорила с весьма юным сыном о таких вещах, но она была врагом всяческих запретов. Мне позволяли читать любую литературу, включая "Декамерон", Октава Мирбо и Золя. По правде сказать, все это было скучновато, особенно Золя, и темновато. Я расспрашивал маму и получал ответы, которые, давая мне известное представление об интересующем предмете, вместе с тем гасили чрезмерный интерес. Пол очень рано перестал быть для меня жгучей и стыдной тайной, но более доскональное изучение проблемы я по какому-то уговору с самим собой, конечно, подведенный к тому исподволь матерью, отложил на будущее. Я не очень понимал, почему мать хотела избавиться от меня, ведь принято считать, что рождение ребенка радость. Но, любя мать, я сочувствовал ей и относился с неприязнью к себе плоду, так упорно желавшему вылезти на свет божий. Наверное, в этом коренится мое нежелание иметь детей. С оплеухой, горящей на щеке, я с небывалой силой почувствовал, какое счастье не быть.