Сурен как-то не вяжется со всем этим — с форточкой и с тем, что я вижу за ней. И даже с нынешними морозами. А может, я ошибаюсь. Ведь в музыке он такой деревенский, русский…
Мне всегда казалось, что Сурен очень удачлив. Мы почти не виделись с ним после войны, а если и виделись, то мельком, случайно, как мало знакомые люди, но я слышал его песни, которые пели все, и не мог не радоваться за него и за себя, знающего его так давно.
И вот мы впервые сидим по-настоящему. Впервые через двадцать три года после войны. Я и он. Он, располневший, седой, с нависшими на глаза черными бровями, и я. Пожалуй, хотя это странно, он всегда был таким и там, на войне, и мне кажется, что вот-вот он спросит меня: «А ты маме своей написал?»
Но нет, он не спросит, потому что сейчас не война, и я никуда не ухожу, и за окнами подмосковный зимний лес; может быть, только коттедж, где мы встретились, напоминает о том давнем времени. У нас уже давно строят такие домики — коттеджи.
— Пожалуй, удеру сегодня в Москву, — говорит он. — Ни черта не получается! Месяц бьюсь, ни ноты!
— Но ты пойми…
Мне хотелось сказать ему что-то в утешение, да и в самом деле, он столько уже написал, — как говорится, дай бог всем, и за одну его песню о России я отдал бы полжизни, но он перебил меня, даже как-то зло, с раздражением:
— Понимаю, но и ты пойми! Не могу писать, как писал, а лучше не получается! Может, в Москве… Кстати, мама моя — ты знаешь, она на берегу Севана живет — всегда говорит мне: «Не делай завтра то, что можешь сделать сегодня».
— Поедем завтра, — предложил я. — Мне тоже…
— Нет, я сегодня. А то еще ночь впереди. Все равно не уснешь! — сказал Сурен.
За окном дрожал лес. Дрожал от тепла, идущего отсюда — из комнаты. И еще теперь стучал дятел на сосне, которую я видел в квадрате форточки. Смешной дятел с чем-то красным у хвоста и черным у головы. Он работал, он занимался каким-то своим, очень важным делом.
А я и не знал, что мама Сурена живет на Севане. На Севане я был. Там я был тоже после войны, в позапрошлом или раньше… И мне не спалось там. Я помню эту ночь и сейчас. И не форель. А то, как потом не спалось…
Я понимаю Сурена. И думаю.
Я не могу сейчас говорить с ним так, как там — под Бреслау. Там мы были ровесниками — по возрасту и вообще. А сейчас он…
И я не могу спросить его:
«А ты маме своей написал?»
Даже если добавить:
«Маме своей туда, на Севан?»
— Ночь, понимаешь? — повторил Сурен. — Это для нашего брата самое страшное! Для меня так, когда не пишется…
На следующий день я вернулся в Москву. Во дворе ребята гоняли шайбу. И конечно, мой Славка среди них.
— Помочь? — спросил я.
— Папа, ты же большой! — сказал мне Славка.
Пришла из института Валя, дочь, и я предложил ей пойти в кино.
— Папочка, не сердись, пожалуйста! Но ты — взрослый. Мне не интересно. Я лучше с Колей…
Моя старая мама отчитала меня за что-то:
— Ты же мальчишка! Ну что ты понимаешь в жизни!
По радио передавали концерт песен Сурена.
В вечерних газетах я прочитал извещение о гибели Сурена. Правда, там было сказано о «безвременной кончине в расцвете творческих сил».
ПОВЕСТИ
КАКОЕ ОНО, МОРЕ?
1
Луна плывет за окном. Круглая. Большая. Холодная. Она плывет быстро. Будто расталкивает облака и вновь вырывается на простор.
Это только кажется, что она плывет. Если бы луна плыла, да так быстро, она давно скрылась бы за углом дома.
А луна видна все время, и, значит, это облака плывут ей навстречу.
А небо вокруг бесконечное, темное и чуть-чуть непонятное, как все, что не имеет конца и края. Если смотреть в сторону от луны, долго смотреть в одну точку, то можно увидеть звезды. Те, что побольше, — спокойные. А самые маленькие — мигающие, как огни на празднике вечером. Рядом с луной звезд не видно, кроме какой-то одной — большой и холодной, как сама луна.
Луна освещает небо и город — крыши, стены, деревья, тротуары и людей, идущих в кино. Но крыши, стены и деревья, и тротуары, и люди, и даже машины, на которые Саша так любит смотреть днем, в лунном свете совсем неинтересные, словно неживые. Может, их зима такими делает?