Кому же вверялась судьба тринадцати рабочих? За судейским столом кроме сановников в расшитых золотом мундирах будут восседать губернский и уездный предводители дворянства, городской голова и старшина одной из волостей Нижегородского уезда. Простых рабочих, поднявшихся на защиту своего человеческого достоинства и существования, собрались судить их классовые противники, и Нижегородский комитет заявлял:
«Пусть наши враги, чуя свое поражение, прибегают к последним отчаянным средствам — строгости и насилию, пусть думают они в жалком ослеплении побороть этими мерами революционное движение в России, мы, товарищи, глубоко убеждены, что его не остановить ничем… Свобода не дается даром, это путь долгой и неустанной борьбы. Воспоминание о товарищах, которых ждет на днях суд и наказание, воодушевит нас и даст нам новые силы. Мы смело бросимся в борьбу, не боясь жертв, и так же твердо, как верим мы, что завтра взойдет солнце, так же уверены мы в том, что победа будет за нами».
Палата заседала в огромном трехэтажном здании окружного суда.
Кроме полицейских был вызван и расположился внизу взвод солдат. На улице цокали копыта конных жандармов.
Во время допроса знаменосца Петра Заломова член палаты Мальцев задал вопрос:
— Вы говорите, что все три знамени вы приготовили сами. На первом была надпись: «Да здравствует восьмичасовой рабочий день!» Так?
— Да.
— На втором: «Да здравствует социал-демократическая рабочая партия!»?
— Да, эта надпись.
— А на третьем: «Долой самодержавие. Да здравствует политическая свобода!» Вы говорите, что вы хотели улучшить экономическое положение рабочих. Почему же вы сделали третью надпись? Из этого положения она не вытекает.
И Петр Заломов, отвечая на вопрос, перешел к обвинению:
— Я сделал третью надпись потому, что рабочие ничего не могут добиться при существующем порядке правления. Действие скопом тоже запрещено. Поставив на знамени девиз: «Долой самодержавие», я желал политической свободы, которая обеспечила бы достижение рабочими своих интересов. Политическая свобода необходима взамен самодержавия и потому, что отдельная личность имеет менее влияния на закон, чем целые классы, а при теперешнем положении это невозможно: интересы рабочих никем и ничем не защищаются. Участвуя в демонстрации, я сознательно действовал.
Так записал в протоколе судебный секретарь…
…Вторая листовка оказалась огромной. В ней были воспроизведены речи обвиняемых. Первая речь — Заломова. Он говорил целый час. Владимир Ильич начал читать:
— «Виновным себя не признаю. Считаю себя вправе участвовать в демонстрациях…»
Надежда принесла чай.
— Выпей горячего. Погрейся. С обедом сегодня мама немножко запоздает.
Он придержал руку жены.
— А ты читала? — указал глазами на листки.
— Не успела. У меня, ты знаешь, корректура…
— Блестящая речь Петра Заломова на суде! Помнишь, Зинаида Павловна рассказывала о нем?
— Как же не помнить? «Слесарь. Крепыш. Одним словом, Микула Селянинович. Успел закалиться в пролетарском котле».
— Да. И в душе он подлинный богатырь. Такие не сгибаются — побеждают! Хотя и сослали их на вечное поселение, но «вечность» будет недолгой.
— Пей чай-то. Пока не остыл.
— Я — по глоточку. — И опять придержал руку Надежды. — Сейчас дочитаю, прочтешь ты — и в набор.
Петр Андреевич, сын безземельного крестьянина, работавшего на заводе, речь свою начал неторопливо, издалека:
— Семья у нас была большая, кроме меня было семеро детей, был и дедушка. На него смотрели как на обузу, как на лишний рот…
Председательствующий позвонил:
— Подсудимый Заломов, не вдавайтесь в излишние подробности, говорите ближе к делу.
— Это все относится к делу, — возразил Петр Андреевич и продолжал вдаваться в подробности бедственной жизни рабочих и всяческого притеснения хозяевами, чиновниками, полицией и всем существующим строем. — Я знал ту статью закона, по которой вы меня судите, я знал, что меня сошлют на каторгу, но я желал принести жертву, хотел всю душу отдать за рабочих, чтобы потом, после меня, им жилось получше.
— Вот это напрасно, — возразил Владимир Ильич, опустив ладонь на листовку. — Не после вас, Петр Андреевич, а чтобы и в а м жилось лучше. Ждать-то недолго.
Прочитав речи других сормовских рабочих, превратившихся тоже из обвиняемых в обвинителей, Владимир Ильич написал заголовок: «Нижегородские рабочие на суде» и сделал надпись для наборщика: «Ф е л ь е т о н и с е й ч а с ж е в отдельный оттиск».
Фельетонами в ту пору называли нынешние газетные подвалы, которые ставят под чертой в нижней части страницы.
«Фельетон» заверстали в № 29 «Искры», на второй, третьей и четвертой полосах. Владимир Ильич написал к нему краткое предисловие: «Пример Заломова, Быкова, Самылина, Михайлова и их товарищей, геройски поддержавших на суде свой боевой клич: «Долой самодержавие», воодушевит весь рабочий класс России для такой же геройской, решительной борьбы за свободу всего народа, за свободу неуклонного рабочего движения к светлому социалистическому будущему».
И тут же принялся за передовую для этого номера. Но прежде чем перейти к речам заломовцев, написал о громадной стачке в Ростове-на-Дону, назвав ее «битвой» за политическую свободу.
Надежда снова хотела войти в комнату, но, увидев, что его перо бежит по бумаге, приостановилась в дверях. Владимир, услышав, что шаги ее вдруг затихли, спросил, не отрывая пера от бумаги:
— Что-то хотела сказать, Надюша?.. Обед? Извинись от моего имени перед Елизаветой Васильевной. Не могу оторваться. Я минут через пять. Самое большее — через десять.
И продолжал писать: «На событиях такого рода мы действительно наблюдаем воочию, как всенародное вооруженное восстание против самодержавного правительства созревает не только как идея в умах и программах революционеров, но также и как неизбежный, практически-естественный, с л е д у ю щ и й шаг самого движения…»
Это было уже не первое его слово о близком вооруженном восстании.
После обеда дал статью Надежде; когда она прочла, спросил:
— Думаешь, соредакторы не будут возражать? Засулич или Юлий? Хотя против чего же тут возражать? Всенародное вооруженное восстание в самом деле уже не за горами.
3
Вторую неделю моросил дождик. По оконным стеклам змеились струйки воды. В квартире было холодно и сыро.
У Елизаветы Васильевны ныли простуженные суставы — никакие мази не помогали. Она сидела у камина и ворчала:
— А на дворе-то хуже некуда. Добрый хозяин собаку не выпустит… Какая уж тут прогулка, дышать нечем. Не простудился бы, — тревожилась за зятя.
В городе дымили сотни тысяч каминов. Дождь да туман осаживали густую тучу дыма до самой земли — таким смогом дышать было ужасно трудно, в особенности пожилым людям, и Елизавета Васильевна, боясь задохнуться, не выходила из дома. В такие дни на кладбищах едва успевали хоронить покойников. Крематорий дымил беспрерывно.
Елизавета Васильевна добавила в камин два полешка, озабоченно посмотрела на оставшиеся на полу: надолго ли их хватит? А вечер-то еще впереди.
— Ну что это за жизнь! — хлопнула руками по коленям. — Как цыганка, прости господи, в поле у костра! Только что за воротник дождь не льется.
— Ты что-то расстроилась? — тревожно спросила Надежда, села на низенький стул, протянула руки к огню.
— Да как же не расстраиваться. У тебя руки молодые и то зябнут… От такой жизни можно околеть… Уеду.
— Пожалуй, это для тебя, мамочка, будет лучше.
— Мне-то лучше… А вы тут как останетесь? Сердце о вас изболит. Вон Юлий не выдержал, опять укатил в Париж. И Вера Ивановна на отлете. А вы…
— Не исключено, что и мы переедем в Женеву. Все настаивают, и Володя может уступить им.
— И хорошо сделаете.
— Тут у нас налажено…
— И там наладите… В Швейцарию люди ездят поправлять здоровье, и вам обоим следует подумать… — Елизавета Васильевна положила полешко, погрела пальцы и начала вязать чулок. — Диву даюсь, как Они тут сами-то живут без печей, с этими проклятыми каминами. Тут грудь греется, спина холодеет.