А когда осмотрели всю галерею, Плеханов спросил своего спутника об общем впечатлении.
— Богато! — отозвался Бабушкин. — Только очень уж много о богачах-бездельниках и очень мало о тех, кто трудится. Запомнилась ткачиха за кроснами да еще картина испанца Веласкеса, на которой — помните? — задумчивая девушка что-то толчет в ступке, видать готовится стряпать.
— Веласкеса запомнили — приятно слышать!.. А много полотен о богатых оттого, что спрос порождает предложение. Таков общий экономический закон. Всякий общественный класс вкладывает в искусство свое особое содержание. Подлинным представителем идеи труда и разума, как вы знаете, является рабочий класс, вот он-то и выдвинет новых художников, которые запечатлеют на своих полотнах радость созидательного труда. И мы с вами встретимся с этими художниками. А с Веласкесом, если интересуетесь, постарайтесь познакомиться пошире. Кроме королей, у него есть кузнецы и ткачихи.
Остановились у прилавка, за которым старый служитель музея продавал красочные репродукции. Бабушкин купил «Мадонну» Тициана и молча положил во внутренний карман пиджака, на секунду прижал рукой. Плеханов понял — дома подарит жене. Чувство прекрасного живет в душе этого рабочего!
Для прогулок по паркам Лондона Плеханов приобрел трость с костяным набалдашником. В новеньком, безукоризненно сшитом рединготе с атласными отворотами и в цилиндре, он походил на барина, а его спутник — на мастерового в праздничный день.
Интеллигентного рабочего из России Георгий Валентинович считал для себя находкой и без стеснения отрывал от работы над рукописью: задавая бесчисленные вопросы, проверял свои представления о современной русской жизни, от которой в его семье так отвыкли, что взрослые дочери в вынужденных случаях с трудом разговаривают по-русски и при первой возможности переходят на французский язык.
Однажды во время прогулки по Риджент-парку Плеханов завел разговор о либералах: стоит ли в борьбе опираться на них и в какой степени?
— А ни в какой, — ответил с маху, как топором отрубил, Бабушкин. — Ну, посудите сами, какой от него, либерала, толк для нашего святого дела? Либерал сам каши не сварит, а за стол норовит сесть первым. Нет, Георгий Валентинович, нам не на кого надеяться, кроме как на самих себя да на поддержку деревенской бедноты.
— Сказано с достаточной определенностью, — проронил Плеханов и подумал о собеседнике: «Ленинская непримиримость глубоко пустила корни».
Заговорил об уличных демонстрациях: могут ли они привести в ближайшее время к решительным революционным выступлениям?
— Без всякого сомнения. Вы посмотрите — на улицах красные флаги. Рабочие отбиваются от жандармов и солдат булыжниками! Иногда даже гонят их. А если им оружие…
— Вы считаете, — приостановился Плеханов и даже для пущей важности приподнял трость, едва не касаясь набалдашником груди собеседника, — что нужно браться за оружие?
— Без вооруженной схватки революции не будет. Герои Парижской коммуны говорят нам об этом.
— Азбучная истина. Меня интересует — когда?
— А когда призовет партия.
— Ее нужно еще воссоздать.
— Созывайте скорее Второй съезд. А для вооруженного выступления важно выбрать время. Поспешишь — проиграешь, промедлишь — занесенный кулак ослабеет.
«Все по-ленински, — снова отметил Плеханов. — У него такая горячая голова!»
— Димочка провалилась… — Надежда едва сдерживала горячий ком, подступивший к горлу, и письмо дрожало в ее руке. — В Кременчуге, на вокзале.
— В Кременчуге?! Ай, какая непредусмотрительность! — Владимир покачал головой. — Ведь там за ней прошлый раз следили. Могла бы другой дорогой…
— Ты же знаешь Димочку. Риск — ее стихия.
Владимир Ильич пробежал глазами по тем строчкам письма, в которых сообщалось, что Димка арестована с партийной литературой в чемодане и увезена не в Москву, не в Петербург, а в Киев, где, по всем данным, царские башибузуки готовят расправу над добрым десятком агентов «Искры». Если те не успеют совершить побег, то и Димку присоединят к ним. Найдут старое дело: ага, та самая, что была сослана в Вятскую губернию за участие в пресловутом «Союзе борьбы» и бежала за границу!.. А теперь — такие улики. Трудно ей будет сказать что-либо в свое оправдание. Закатают в Сибирь лет на пять. Могут даже больше… Что же делать? Чем ей помочь? Единственное для нее — новый побег. Но как? Ее, несомненно, посадили в женский корпус, и она не сумеет присоединиться к Сильвину и его товарищам…
— Знаешь, Надюша, — отдавая письмо, Владимир тяжело вздохнул, — ни один провал на оставлял такой горечи на сердце, как этот. Ну почему, зная о грозящей опасности, мы не удержали ее!
— Ни муж, ни сын-малютка не удержали. Что же могли сделать мы?
— Напиши в Киев, чтобы позаботились о ней. И сегодня же отправь. Для нее там, сама знаешь, каждый день тягостен.
Надежда ушла. Владимир Ильич снова сел к столу, но, задумавшись, не взял пера. От матери и от Анюты по-прежнему нет вестей. Где они? Лето идет к закату. В такую пору мать привыкла все готовить к зиме. Не могла она дольше оставаться во Франции. По всем расчетам, должна была если не с Аней, то одна пересечь российскую границу. Что могло случиться с ними? Неужели?.. Нет, лучше не думать об этом. Они где-нибудь в пути. А письма их могли и затеряться…
А через день в английских газетах прочитали: из киевской тюрьмы бежали двенадцать политических заключенных! Такого массового побега еще не бывало! Вот молодцы! И одно из писем в Россию Надежда закончила возгласом: «Ура!!»
А не рано ли кричать «ура»? Беглецы на время затаились где-то в Киеве или его окрестностях, выжидают, пока рыскают в поисках жандармы да шныряют по улицам юркие филеры. А когда тревога поутихнет, беглецы выйдут из укрытий и начнут передвигаться к границе. Не словили бы их вновь.
На следующий день прочитали новую телеграмму: бежали одиннадцать. Только одиннадцать! Если это правда, то что же случилось с двенадцатым? Неужели схватили, когда последним перебирался через тюремную стену?..
…Был воскресный день. Восемнадцатое августа. После обеда в условленном окне появилось два полотенца — этой ночью намечен побег! На воле приготовили квартиры и костюмы для будущих беглецов, у берега Днепра поджидала лодка с продуктами на три дня…
Еще до вечерней прогулки заговорщики поднесли надзирателям по чарочке, но на этот раз подсыпали в водку хлоральгидрата. И единственного часового у стены, который где-то уже успел пропустить рюмаху, тоже уговорили выпить полкружки.
В кладовке кинули жребий. Сильвину попался двенадцатый номер. Последний! И в голове невольно мелькнуло: последнему в таких случаях всегда опаснее. Не опоздать бы…
Перед сумерками небо затянула черная туча, накрапывал дождик, а заговорщики вблизи стены продолжали нарочитую игру в чехарду. Еще несколько минут — и все примутся за дело.
Но неожиданно на тюремном дворе появился помощник смотрителя Сулима, и в игре произошла секундная заминка: неужели все пропало?
К счастью, Сулиму заметили товарищи, оставшиеся в камерах, и затеяли шумный скандал. Непорядок! Почему там бездействуют надзиратели?
И Сулима поспешил в тюремный корпус.
Как только он скрылся в двери, игра в чехарду прекратилась, и по сигналу Баумана каждый из двенадцати приступил к выполнению своей роли. Одни бросились к ограде, другие — к часовому, ходившему возле стены. Вмиг взметнулась живая пирамида. Как в цирке, в три яруса. Верхний заговорщик уже закреплял якорь за наружный край стены.
Четверо свалили часового с такой быстротой, что тот не успел крикнуть. Сильвин сунул ему свитый из носового платка кляп в рот. Папаша выхватил винтовку, но позабыл вынуть из нее затвор, просто отбросил в сторону. Двое других должны были связать руки и ноги, но впопыхах забыли о веревочках в своих карманах.
Тем временем первый беглец взобрался по самодельной лестнице и уже, придерживаясь за веревку, скользил вниз по ту сторону стены, за которой начинался пустырь.