Кляп оказался неудачным, и часовой, все еще прижатый к земле, хотя и глуховато, но крикнул: «Ратуйте! Ратуйте!» — и обеими руками вцепился в лацканы пиджака Сильвина и поверг его в растерянность. Что делать? Напрячь все силы, вырваться из цепких рук часового и метнуться к лестнице? А не поздно ли?..
С гребня стены крикнул одиннадцатый: «Михаил, беги!» Но не так-то это просто бежать последнему, когда в тюрьме уже начался переполох. А чем кончится побег — неведомо. Если схватят, обвинят: душил часового! Не миновать каторги. А если остаться на месте, можно объяснить — отталкивал заговорщиков от часового… В неожиданной суматохе тот мог не узнать, что он, Сильвин, втолкнул ему кляп в рот. В крайнем случае часовому можно сунуть в руку ту сторублевую бумажку, которая дана на побег: деревенский парнюга, вне сомнения, соблазнится такими деньгами — это же пять коней в хозяйство! — и не опознает его во время очной ставки…
Моросил дождь. Тюремный двор опустел. Только слышался частый стук каблуков на лестнице мужского корпуса…
Сильвин вскочил и, тяжело дыша, побежал ко входу в тюрьму. Часовой, придя в себя, схватил винтовку и выстрелил в воздух. В караулке ударили в набат, и солдаты, поднятые по тревоге, уже ломились в ворота, подпертые беглецами.
Сулима, выбежав во двор и заметив лестницу, потряс кулаками:
— Без ножа зарезали!..
В караулке трясущейся рукой крутил ручку телефона. Жандармский генерал Новицкий не отвечал — пировал на свадьбе близкого знакомого.
Беглецы, промокшие до нитки, на время залегли в кустах и оврагах. Их было одиннадцать. Десять социал-демократов и один эсер.
А Сильвин в это время лежал с закрытыми глазами. Ему было стыдно даже самого себя. А если когда-нибудь доведется встретиться с товарищами, которые без секундного колебания перемахнули через тюремную стену? Что он скажет им? Не успел! Но никто этому не поверит: ведь одиннадцатый торопил его, когда переваливался через гребень стены. Взгляд любого из них обольет его позором: струсил! А трусы революции не нужны!
А начнется допрос… Что он скажет? Ну, тут гораздо легче. Твердо заявит: и не собирался бежать. Просто не успел до этой кутерьмы вернуться в камеру. Зачем ему бежать? Он же знает — за побег отправят на каторгу. Не было расчета. А о замысле беглецов он даже и не подозревал…
Успеть бы до допроса сунуть часовому сторублевку…
Но солдат денег не взял и во время очной ставки отказался опознать Сильвина:
— Много их было. Обличья не разглядел…
В редакции «Искры» продолжали задавать друг другу недоуменные вопросы: сколько же человек бежало? Если одиннадцать, то что случилось с двенадцатым?
И кто он?
Предположительно называли имена бежавших: Сильвин, Бауман, возможно, Басовский с Мальцманом… Блюменфельд по его характеру не мог остаться… А кто еще?..
И они не ошиблись: прибыв в Берлин, Блюменфельд дал социал-демократической газете «Форвертс» список всех двенадцати. У Владимира Ильича отлегло от сердца: Бродяга жив! Как это хорошо! Остается только пожелать ему благополучного пути в Швейцарию, где, по словам Блюменфельда, условились собраться беглецы. Если им удастся замести следы и избежать арестов! Вне сомнения удастся! Все они опытные конспираторы.
И они, десять искровцев, собрались у Рейнского водопада в ресторанчике «Под золотой звездой». Они уже слышали, что одиннадцатый — это был эсер — схвачен жандармами. А двенадцатый?.. Где Сильвин? Что с ним? В Киеве через три дня после побега подпольщики уверяли, что ушли все.
Но в одной деревеньке урядник, проверяя паспорт Мальцма-на, проговорился, что, согласно секретной бумаге, бежало одиннадцать политиков. Если так, то бедняга Сильвин по-прежнему за решеткой. Почему? Не успел? Папаша усомнился, но в ту минуту промолчал.
Погоревав, беглецы заказали три бутылки рислинга и, чокаясь, пожелали Сильвину, если он убежал, благополучного пути в Лондон.
— А генерал-то, вероятно, все еще рвет на себе волосы, — рассмеялся Папаша. — Испортили ему предстоящий юбилей!
— Что ж, можем извиниться, — подхватил Бауман под общий хохот. — Послать депешу в стиле письма запорожцев турецкому султану.
— Стоило бы. Но не будем опускаться до резкостей, — сказал Басовский, — а иронически поблагодарим за квартиру и за его недреманное око!
— Пиши! — И все, повскакав с мест, сгрудились возле Папаши.
Шли дни, Сильвин не появлялся. И Блюменфельд написал из Цюриха в редакцию «Искры»: «Очевидно, он не ушел… Это было для нас первым ударом… Я уж больше не сомневаюсь в том, что бедный Михаил Александрович почему-либо не мог бежать; а я к тому же еще и уложил его, назвавши (в «Vorwärts») его имя среди бежавших».
Для Владимира Ильича это письмо явилось ударом, и он, перечитывая описание побега, приостановился на строчках: «Тревога (выстрел) раздалась минут через десять после того, как мы перелезли: времени было слишком достаточно».
— Так в чем же дело? — Передал письмо Надежде. — Неужели наш Бродяга, которого мы считали ценнейшим и активнейшим агентом, струсил? Устал? Или… решил отойти?.. Нет, нет, это было бы невероятно. В Шушенском, в Ермаковском он казался непоколебимым. Не так ли?
— Казался… Это верно… — раздумчиво проронила Надежда. — А вспомни его последнее письмо…
— Где он писал, что не только агенты в России, но и мы здесь окружены русскими шпионами и провокаторами?
— Да, то было последнее письмо. Я помню его признание в грусти: дескать, средняя продолжительность политического существования всего лишь два-три месяца.
— Разуверился в успехе?.. Трудно смириться с этим. И до боли горько терять таких людей…
И в письме к Кржижановскому они поделились горечью: «Ужасно обидно и горько, что погиб Бродяга! Никак мы не можем примириться с этим несчастием».
А правда оказалась жестокой: для партии уже в то время Сильвин погиб.
Еще полгода он просидит в тюрьме, затем его, не дожидаясь приговора, отправят в ссылку в Забайкалье, в казачий хутор Шимка, возле самой монгольской границы. Оттуда он при содействии Иркутского комитета совершит побег и доберется до Швейцарии. Но позднее, вспоминая те годы, сам напишет: «Лично я уже стал отходить от движения и потому со временем вообще перестал существовать для Владимира Ильича».
Мария Александровна и Анна Ильинична исчисляли время по русскому календарю и рассчитывали вернуться домой к началу сентября.
Они не зря опасались пограничного досмотра — в их чемоданах была перетрясена вся поклажа. Потом Анну увели в отдельную комнату и там дотошная службистка в форме таможенницы бесцеремонно ощупала ее. Тем временем пассажирский поезд ушел, и им пришлось, чтобы не оставаться в опасном месте на сутки, воспользоваться товаро-пассажирским.
Но вот они уже в вагоне, несколько успокоились после волнений, пьют чай и смотрят на поля с их узенькими полосками и унылыми шеренгами ржаных суслонов. Кое-где снопы уже были увезены на гумна, и сельчане, обутые в лапти, цепами вымолачивали жито.
В Минске во время часовой стоянки поезда отправили в Лондон телеграмму. Кроме того, Мария Александровна написала сыну и снохе открытку: едут хорошо, здоровы и благополучны. А Анюта отправила письмо младшему брату в Холодную Балку возле Одессы. Она не знала, что Митя опять находится под арестом, на этот раз по обвинению в «распространении прокламаций, призывающих крестьян присоединиться к революционному движению рабочих».
«Я так рада русским видам, — писала Анна, — русской речи кругом — успела уже соскучиться. Точно корней под собой больше чувствуешь, точно спокойствие какое-то вливается. Все такое домашнее, свое… — Если будут читать жандармы, ни к чему не придерутся. Но, вспомнив таможню, не могла удержаться: — Были правда и другие впечатления, — менее приятные, но они миновали».