Долго смотрю на мою кроткую добрую мать, старую работницу, жену фабричного, которого убили на стенке, где теперь Волховстрой, на этом самом месте.
Когда я сказал, что за это могут расстрелять, она испугалась и выдачи прекратились.
Все мы глядим в одну и ту же точку. Только видим ее по разному. Потому что точка от нас — на разном расстоянии.
Скоро увидеться с Николай Тихонычем мне не пришлось. В будничный день, после дежурства, пошел к нему на службу. Мартовское солнце пригревало снег; в переулке везли тифозно-больного, укутанного шалью.
Нашел я Николая в пекарне. Он заигрывал с девушкой, которая подает доски. Девушка была румяная и кудрявая, но было в ней что-то кислое. Ничто мне в ней не понравилось, кроме имени тихого, — Матреша.
Встретились мы с Николаем сухо и холодно. В глазах его прежней голубизны не было, они были серые и без блеска. Лицо морщинистое, да галифе стоячие, гребешком.
О прошлом ни слова.
Поговорили и разошлись… Не знаю, стал ли я гордым человеком, но только решил больше не встречаться.
Через месяца два заявляется к нам Настя с узлами и грудным ребеночком.
— Домой еду. Прогнал меня Николай. На Матреше женится. Старшеньких у себя оставил, а меня с младенцем уволил, за все мое добро отблагодарил.
Лицо Насти хранило следы былой красоты.
Жалко мне ее, да что делать! Один всему миру не помощник…
Не так скоро, но услыхал я от матери:
— Знаешь? Николая-то Тихоныча из партии вычистили, он теперь свою булочную открыл…
А через месяца четыре заявился ко мне сам «Николай-то Тихоныч», поблекший и согнутый.
— Ну, брат, я весь в пух и прах. Ничего у меня теперь нет, булочная прогорела, жена бросила, через нее, сволочь, погиб.
Я что же, — я пробую успокоить.
— Брат твой, Петр, заведует пекарней… может примет?
— Завтра надеваю белый колпак и опять к печке, у-у-у…
Он сжал кулаки.
— А как… меня… пекарня-то
примет?
Тут-то я и заметил его
худую плешивую
голову…
Точка.