Выбрать главу

Действительно, с какой стати, — и Мета, словно разгадав мысли подружки, вдруг энергично откинула голову, тряхнула волосами, дернула плечами; волнами рассыпались светло-пепельные пряди — да, пепельные и не такие гладкие, как у тебя, Ийя (этим вы, быть может, и отличаетесь друг от дружки); взметнулись, опали и снова изящно легли на воротник пальто, накрыли плечи — словно дымка; матовая вуаль января; о чем ей грустить? Разве не красиво кругом? Не прекрасен вечер? И разве не трогательная парочка — Марго с Гарункштисом — идут, болтают всякий вздор, — замечая перед собой лишь эту дорожку, лишь вечер, деревья; о, если бы и она могла так же, если бы смела… Что-то должно произойти для того, чтобы и она, Мета, могла быть такой, как Марго, — такой же легкой, свободной и непринужденно бездумной, поскольку в глазах мужчин это…

Ну нет, Ауримас не таков, он совсем дитя, хотя и большое, взъерошенное; весь во власти томительной, непостижимой для нее грезы — пока еще во власти… Посмотри, посмотри на меня призывали глаза Меты… Ты права, Марго, о чем нам грустить! Мы не старухи! И не последние уродины. И разве мы не можем заронить кое-кому в душу ту искру, которая и опаляет, и согревает, и манит, разгораясь жарким сердечным пламенем? Сердце за сердце, ласка за ласку… Однако же… Ласка за ласку? Это уж слишком, Метушка, это чересчур, далеко же ты зашла в своих помыслах; радуйся и тому, что… Этому вот часу, этой минуте. Радуйся этому вечеру, слышишь?.. Что правда, то правда — я рада; я хочу радоваться, вот и ладно; мне нужна радость… Это мне дано — тишина заснеженного парка, поскрипывание снега под ногами, мягкие сумерки, — даровано самой природой, которая одна пребывает вечно, и ей, единственной, я верю; все дано мне — ликовать, бесноваться, порхать мотыльком, дано сейчас идти рядом с этим угрюмым, смуглолицым пареньком, мрачным, взъерошенным, упрямым, но и славным — при всей своей мрачности; дайте же мне порадоваться ему…

И она полыхнула глазами, желая услышать его, Ауримаса, голос — в нем звучит еще давняя греза былых дней; этот голос напоминал ей голос иной поры, при одном воспоминании о которой дух захватывало, Ауримас молчал. И не взглянет, вот чудак, право слово, он ничего не понимает; вперив взгляд своих голубых, слегка затуманенных глаз вдаль, он рассеянно блуждает этим взглядом по вершинам деревьев — странно, что ни говори; что там увидишь… что найдешь? Я здесь — гляди на меня! Ко мне обрати глаза, слышишь? Потому что я нужна тебе, я знаю. Я — мои глаза — мой голос — походка — я. И я знаю это, ибо я — Мета Вайсвидайте, та гимназистка, старинная знакомка… ибо я это я… Жанетта Макдональд, которую ты… вы все… ведь я знаю…

Ах! — кольнуло в самое сердце, и она отвернулась; колющая боль не проходила, безжалостная и упрямая, как игла; Мета содрогнулась. Нет, не заметил, слава богу; он ничего не заметил, это хорошо; ничего не сказал, теперь не надо слов. Уже не надо. Ни-ни. И как будто ей вовсе ничего на свете не надо — только знать это. Она знает. Он так и остался, ее глаза видят его целиком, и она видела перо, шустрым мышонком снующее по листу бумаги, пишущее, перечеркивающее, что-то надписывающее сверху — другие торопкие слова; видела эту томительную грезу в его глазах, непостижимое, непонятное ей упрямство, ярость, дрогнувшую сквозь плотно сжатые губы, видела спутанный черный чуб, упавший на стальные, вдруг сверкнувшие антрацитовым блеском глаза, и поперечную, резкую складку, сердито пересекшую пополам его лоб; было в нем что-то, напоминавшее ей отца. Это как-то не вязалось, и тем не менее он напомнил отца — профессора, лысого и сморщенного, такого, каким лишь и может быть переутомленный, давно не знающий чистого воздуха, замученный астмой человек; о да, стоило отцу сесть за работу, как на лбу, чуть выше переносицы, обозначались две поперечные складки, резкие, как две чернильных черты; выступят и замрут, недвижные, как рок, и тогда уже к нему не подступись. И Глуосниса она не тревожила; она всего-навсего подошла, оперлась на спинку стула и захотела глянуть, что написано и много ли еще осталось писать… знала бы она, что он так испугается и… И все, что последовало за этим, уже не имело значения — хватит и того внезапного смятения в его глазах, того дико вспыхнувшего пожара; а уж это мне детское упрямство, это стремление бежать куда глаза глядят, в то время как он мог… при желании… И сейчас он может, конечно же он может болтать всякий вздор, хохотать вроде Мике, баловаться со снегом и говорить говорить говорить; но он еле тащится, еле плетется и молчит — как воды в рот набрал, честное слово; молчит, идя рядом со мной? Ах, все они таковы: и Паулюс, кажется, молчал, и Грикштас, и… только вот Казис, тот нет, — тот, если не ошибаюсь, явился, горланя вовсю, тот все требовал, все забирал и ничего не отдавал… уж он-то…