Выбрать главу

— Нет, — ответили из передней машины. — Дорога перекрыта.

— Дорога? Да так можно и на пулю напороться… — Огонек снова разгорелся. И голос снова был его, Даубараса, только начальственно-раздраженный. — Днем надо было поинтересоваться… перекрыта или не перекрыта… Что же теперь — обратно?

Шофер кивнул и вопросительно посмотрел на Ауримаса; тот вышел из машины.

— До свиданья, — негромко произнес он.

— Счастливо… извини, ладно?..

— Что вы! Мне тут близенько! Спасибо, что подвезли.

— Что касается премии, пока держи язык за зубами, слышишь? Пока не опубликуют сообщение, понял? Ты знай, а другие… Незачем понапрасну да раньше времени будоражить любопытных, завистников, всяких… Зависть — зверь свирепый…

— Да что вы, товарищ Даубарас!.. Я все еще как-то не очень…

— Понимаю, понимаю: не говори гоп, пока не перескочишь! А пока — наберись терпения…

— Да я вовсе не…

Машина взревела и развернулась, обдав Ауримаса грязью; он отскочил в сторону.

— В добрый час.

Кажется, лил дождь, кажется, выл ветер; жесткие ветки кустарника стегали по лицу, под ногами хлюпали лужи, фонтаном взметалась жидкая грязь; они, кто они — бились слова на ветру; они; но Ауримас не об этом думал — его занимало лишь то, что он услышал от Даубараса, эта прекрасная, упоительная сказка, которую ему поведал некто Казис Даубарас — представитель центра Даубарас — и которая, конечно, исчезнет, как только кончится ночь, уляжется ветер, прекратится дождь; развеется, растает, как многое до сих пор; но которая сейчас поднимала его над разбухшей глиной и лужами, над черными кустарниками и ночью, над этим словом они; поднимала и несла на мощных крыльях радости — вдаль; в безбрежную даль, куда не заглядывал еще никто из рода Глуоснисов, — на север и на юг — по всему белу свету — вот бы и мне с тобой — —

— Мама! — он остановился. — Мамочка! — крикнул. — Мы трогаемся в путь! Едем! Уже едем! Ма-а-ма-а!

Эхо метнулось и пропало, подхваченное ветром, эхо окутанного тьмою голоса; впиталось в ночь, дождь и глину; а хотелось орать, вопить — нагнать эхо, нагнать и вернуть обратно; и радостно было ощущать себя смелым и способным вопить среди ночи; а этот, значит, Чижаускас…

Ауримас громко захохотал и что было сил — пусть слышат соседи — стал молотить в запертую на все засовы дверь «именья» Глуоснисов.

XII

Потом дни были как сон: ясный, светлый, расшитый белыми цветами, — подумать только: он — премию; комиссия уже решила, а Даубарас это знает, вот и говорит, но ему, Ауримасу, покамест лучше держать язык за зубами; жуть берет, когда думаешь, это я, Ауримас, получу премию — ведь столько было пишущих в одном только Каунасе, а уж на всю Литву-голубушку… Но Даубарас прямо так и сказал — сам Даубарас, представитель, а он как-никак сидит по правую руку товарища… э… товарища и оттого возложил на государственный алтарь свой литературный дар (с каким он шиком резал пополам листы, вспомнил Ауримас, да с каким блеском читал написанное на этих продолговатых, испещренных черными чернилами полосках на литературном вечере в гимназии!), — а ведь у него, да будет вам известно, не только литературный дар; и раз уж Даубарас говорит… Что-то он сказал, что-то еще — он явно что-то говорил, но Ауримас и не силился припомнить, что именно; сон продолжался, это светлое, все в белых цветах поле, по которому он гулял — точно реял на крыльях — такой-сякой Глуоснис, — и изумленно сам себе улыбался; даже нелепо было все знать и чувствовать, что другие ни в коей мере не подозревают того, что знает он, Ауримас, и что скоро станет известно всем — когда появится сообщение в газете; Даубарас, друг любезный, не соврет. Ауримас вспомнил, как там, в России, в лесном бараке, у него стащили военный билет и хлебные карточки и как три недели его трепала лихорадка — скорее всего от голода; потом явился Даубарас — представитель Даубарас (посещение литовских бригад в лесах) — и увидел, как Ауримас истощен; «братец, ты ли это?»; недолго думая порылся в своем московском чемодане, вынул оттуда и подал Ауримасу целую банку топленого масла и балык, завернутый в фольгу, — целое богатство; и новую полосатую сорочку (та, что была на Ауримасе, расползалась в клочья), где все пуговицы были на месте; Ауримас чуть не разрыдался. И сейчас, в полном одиночестве, он едва не плакал в безмолвной своей радости, от которой его так и распирало, от тайны, известной ему одному, тайны, в которую он не мог посвятить никого, даже Гарункштиса, не говоря уже о Сонате и Лейшисах, не смел и не хотел; о бабушке не могло быть и речи. Все равно не поймет, только зудеть станет еще пуще, а то и заподозрит, что он приврал, лишь бы отвертеться от домашней повинности, бремя которой месяцами влачит она одна; думаете, она не знает, что молодежь нынче только и знает что издеваться над старым человеком… Вот и она, раздумывал Ауримас, понятия не имеет о том, что ему дадут премию и он принесет эти пять тысяч… Подумать только — пять тысяч, хотя Ауримасу до них вроде бы и дела нет, — невероятно, но так; он принесет денежки и выложит старушенции на стол — покупай, матушка, поросенка, перестань меня пилить, перебьемся и без карточек, ты понимаешь, я смогу учиться, кончать по два класса в год, а дальше… Дальше видно будет, — кажется, он так и сказал Даубарасу; вдруг и правда не боги горшки обжигают и даже такой-сякой Глуоснис…