Выбрать главу

Вернее всего, нашла его висящим Фатима. Я представил, как она, отперев своим ключом квартиру, с удивлением обнаружила сначала опрокинутый посреди комнаты стул, потом узрела ноги висящего отца и затем уж всего его. Со свешенной набок головой и распухшим, вывалившимся изо рта синим языком.

Я тупо смотрел в темное окно, и с площади на меня уставился черными дырками вместо глаз бронзовый, позеленевший от времени всадник. Впереди была полная жуткого одиночества ночь. И я понял, что не выдержу один, натворю Бог весть что, если не поделюсь своим горем с кем-нибудь живым, теплокровным, а не с этим безглазым медным австрийцем на толстом медном коне.

В моей записной книжке, которую я стал поспешно листать, были лишь московские телефоны моих прежних друзей и знакомых, замолчавшие еще задолго до моего отъезда. Были еще и ленинградские, киевские телефоны. Мертвые, вычеркнутые из жизни, но еще оставшиеся на бумаге.

И вдруг мои глаза обожгло. Венские телефоны. Телефоны Шалико Гогуа. Нашего корреспондента в Вене. Шалико — единственный в этом городе знал моего отца и несколько последних лет регулярно снабжал его заграничным дефицитным лекарством «эльдопа», которого нельзя было достать в СССР, а оно было единственным средством, заметно смягчавшим страдания пораженного Паркинсоновой болезнью старика.

— Ладно, пусть он со мной не захочет говорить, — решил я, — но хоть выслушает печальную весть о кончине человека, к которому он не был безразличен. Лишь бы не швырнул трубку, услышав мой голос.

Он снял трубку и по-немецки, с грузинским акцентом, спросил, кто это, и какое-то время слушал, как кто-то тяжело дышит на другом конце.

— Шалико, — выдавил я наконец. — Умоляю, не бросай трубку. Удели мне одну минуту.

— Говори, — помедлив, глухо ответил он. — Но заранее предупреждаю: особого удовольствия я от этого разговора не испытываю. Нам не о чем говорить. Мы — враги. Понимаешь? Смертельные враги. Именно потому, что раньше дружили.

— Вот именно потому я тебе и позвонил, Шалико. У меня беда. Страшная беда. И в этом чужом городе нет ни одного живого существа, кому я бы мог выплакать свое горе. Мне так плохо, Шалико, один шаг до самоубийства.

— Постой, постой, — как я и предполагал, смягчился Шалико и встревоженно спросил: — Что случилось? Отец?

— Да. Повесился.

И тут меня затрясло, и я зарыдал в трубку громко, со стоном, со всхлипываниями, как рыдают женщины на похоронах.

— Дорогой! — заорал в трубку Шалико. — Диктуй адрес! Я еду!

Он ввалился в тесную комнату пансиона, огромный и тяжелый, сразу заполнив собой все, по-медвежьи сжал меня в объятиях и, с места в карьер, не заплакал, а взвыл во все горло.

Мы, рыдая, сидели на кровати, не разжимая объятий, и наши тела сотрясались от плача.

Господи, какое горькое наслаждение, какое ни с чем не сравнимое терпкое счастье в беде и одиночестве вдруг почувствовать рядом плечо близкого человека!

Ни слова не произнесли мы в эту ночь. Словно сговорились не трогать ран. Лишь плакали. Двое здоровых мужчин. Плакали, как маленькие дети, потерявшие родителей.

Под утро я задремал на его мягком плече и сквозь дрему слышал, как он снял с моих ног ботинки и, склонившись надо мной, поцеловал дрожащими губами в лоб и в оба закрытых глаза. Как покойника.

Затем тихо, на цыпочках вышел. Прикрыв за собой дверь.

С тех пор я его не видал.

ОНА

Сегодня утром я чуть было не рассталась с моей «Тойотой». По объявлению в газете явился наконец приличный покупатель. Несколько предыдущих звонили мне и, не посмотрев машины, по телефону срезали цену вдвое. И таким тоном, будто делали мне одолжение. Я их послала подальше.

И вот он, серьезный покупатель. Толстоватый, я бы сказала, чрезмерно упитанный малый, из тех, что не соблюдают диету и наполняют свой желудок, как автомобильный бак горючим, до отказа. Автомобиль от этого не страдает, а, наоборот, тянет на предельно возможную дистанцию. Человек же с полным баком быстро теряет скорость, мякнет, слабеет и превращается в мешок с говном. За примером далеко не ходить. Вот он. Мой Олег. Моя радость и мое горе. Подброшенный мне Богом, непонятно за какие грехи. Стоит сзади «Тойоты», отвернувшись от меня и покупателя, который с головой нырнул под поднятый капот, выставив наружу широкий, дамский зад — заманчивую мишень для гомосексуалистов.

Я хочу за свою машину 2600 долларов. Машина в прекрасном состоянии. Пользовалась ею сравнительно мало. В Калифорнии мы большей частью ездили на серебристом «Корветте» Ди Джея. А моя желтенькая «Тойота» дремала в гараже в благодатной тени и потому сохранила такой свежий вид, словно ее только что купили. Ну и к тому же я хороший водитель — не перегрею мотор, не зверствую тормозами. Срабатывает неудовлетворенный материнский инстинкт — за отсутствием детей переносишь свою нежность на машину. Моя бедная «Тойота», такая маленькая, хрупкая, даже жалкая, когда ее давят и жмут на автострадах ревущие стада широкозадых, как бегемоты, раскормленных американских машин, воистину кажется мне беззащитным существом, нуждающимся в моей опеке.

Этот покупатель оказался лучшим из всех предыдущих. Не стал срезать цену вдвое, а предложил свою, весьма божескую — 2000 долларов. Это был тот предел, на который я была в душе согласна, еще когда только задумала продать машину. Казалось бы, чего лучше: отторгуй, если удастся, еще сотню-другую и отдай ему машину, чтобы раз и навсегда избавиться от этих хлопот. Лучшей цены мне не дадут. Машина у меня висит как камень на шее. Каждое утро я просыпаюсь с этой мыслью: куда бы ее сплавить? С собой в Европу ее не захватишь, а несколько тысяч долларов мне очень пригодятся, если я хоть в какой-то степени захочу там сохранить свою независимость. Нелепо и опасно рассчитывать на то, что все мои расходы будут оплачивать очарованные мною испанские идальго и итальянские кабальеро. Так недолго скатиться до элементарной проституции.

Вот как важно продать «Тойоту». Это даже может предотвратить неизбежное падение нравственности у небезупречной девочки из приличного еврейского дома в Форест Хиллс.

Я «Тойоту» не продала. Я идиотка, я кретинка. Мой покупатель согласился на 2400 долларов. О такой цене я даже и не мечтала.

Я сказала, что раздумала продавать, и извинилась за доставленное беспокойство. Мне не понравился покупатель. Я вдруг пожалела мою «Тойоту», у меня сжалось сердце, что ее хозяином будет этот жирный человек с неприятными злыми глазами. Он не будет жалеть ее. Он выжмет из нее все, что сможет, и выбросит на свалку. «Плимут», на котором он приехал ко мне, носит на себе все следы недоброй руки хозяина. Разбита передняя правая фара, вмятина в кузове, немытое, в пыльных подтеках ветровое стекло. «Тойота» — часть меня. Я к ней слишком привыкла, чтоб безболезненно отдать в такие руки.

Вот она, стоит желтенькая, чистенькая, такая маленькая и ласковая и смотрит на меня своими круглыми, немодными фарами с явной укоризной. За что, мол, предаешь своего друга? Разве не служила я тебе верно? В чем ты можешь меня упрекнуть?

У меня защекотало в переносице. Так бывает перед слезами.

— Олег, садись, едем.

Я включила газ, и моя «Тойота» возбужденно задрожала, готовая взлететь от радости, легко и кокетливо отчалила от тротуара, высокомерно обогнула мятый неуклюжий «Плимут» и сзади мигнула чистым, отмытым до блеска красным фонариком поворота обескураженному покупателю, так и не ставшему ее владельцем.