«Это не из-за хлеба», — сказал призрак.
«Я не просил читать мысли», — чётко подумал Вова.
«Я не читаю мысли. Просто у тебя лицо говорящее».
После обеда Никольский с женой поехали на Первомайскую — записываться на стенку. Стенка была предметом многолетней мечты Ольги: настоящая, «Мария», румынская, с антресолями и баром со стеклянными дверцами. Вова к стенке был равнодушен, но понимал её символическую ценность в системе советского быта.
У мебельного стояла организованная очередь. Каждый имел номер, написанный на руке шариковой ручкой. Очередь вели сами, методично, с тем советским серьёзом, который возникает, когда дефицит превращает граждан в коллектив.
— Говорят, первые с шести утра стояли — уведомила строгая женщина из очереди.
— Нам бы только записаться, — сказала Ольга.
— Всем только записаться. Встаньте, вам дадут номер.
Они встали. Вове дали сто тридцать восьмой. Стенка светила где-то в начале следующего года.
Ольга рассматривала образцы в витрине: там, за стеклом, стояла «Мария» в полный рост — лакированная, с бронзовыми ручками, торжественная, как мавзолей.
Вова топтался рядом и думал, что надо бы избавиться от очков каким-то хитрым способом: не выбрасывать, это он уже пытался, а, например, оставить где-нибудь. Забыть. Случайно.
Несмотря на бородинский. Потому что, даже если это призрак, — нормальные люди не общаются с призраками.
Он вытащил очки и положил на подоконник витрины — тихо, незаметно. Отошёл на два шага.
Ольга оторвалась от созерцания дефицитной мебели и повернула голову к мужу.
— Ты чего такой?
— Ничего. Думаю.
— О стенке?
— О жизни, — сказал Вова.
Ольга посмотрела на него секунду — тем взглядом, которым смотрят, когда человек отвечает не на тот вопрос. Потом повернулась обратно к стеклу.
«Антресоли хороши», — сказал голос в голове.
Вова опустил взгляд. Очки лежали в кармане пальто. Одна дужка приоткрыта.
Он не понял, когда успел их взять обратно.
«Машинально, — сказал призрак пояснительно. — Рука сама потянулась. Похоже на привычку».
— С антресолями или без? — спросила Ольга у стекла.
— С, — отозвался Вова.
Призрак промолчал.
Вечером, когда ставил «Москвич» в соседнем дворе в гараж, в голове пронеслась мысль:
«А почему я вообще решил, что голос и очки связаны?»
Вова положил очки на полку над приборной панелью. Аккуратно. Сложил дужки. Закрыл машину. Пошёл домой.
Дошёл до подъезда.
Постоял. Голос никак себя не проявлял.
— Ты со мной? — позвал Вова призрака.
Тишина.
Он ещё потоптался по двору. Голос не появлялся. Вова посмотрел на святящиеся окна. И решительным шагом вернулся за очками.
Он сам не мог объяснить — зачем. Привычка, как и говорил призрак. К тому же, получается, он всё-таки может это контролировать… Оборвать в нужный момент. Если решит. Рука потянулась автоматически. Взял, положил в карман, пошёл домой снова.
В подъезде развернул дужки.
«Три попытки за день, — съехидничал голос. — Рекорд не побит: был один попутчик, который пробовал семь раз».
— И что с ним стало?
«Привык».
— Я не хочу привыкать.
«Это понятное желание. Но ты уже дважды взял меня машинально, не заметив. Это не я — это ты».
Вова закрыл подъездную дверь. Постоял на лестнице.
— В морг тебя тоже «попутчик» принёс? — напряжённо спросил он.
«Конечно. Только не так, как ты придумал. На своих двоих», — прозвучало в голове. Но призрак и сам говорил, что умеет врать.
— Чего ты хочешь от меня? — спросил Вова тихо. — Конкретно.
«Жить рядом. Наблюдать».
— И всё?
«Я могу быть полезным, иногда. Бородинский, к примеру»
— А взамен?
«Ничего. Я не торгуюсь».
— А молчать ты можешь?
«Могу».
— А желания исполнять?
«Не могу»
Вова поднялся на пятый этаж. У двери остановился.
— Тогда давай договоримся, — сказал он вполголоса. — На работе — молчишь, пока я не спрошу. Дома — говоришь, только если я один. При людях — в крайнем случае. Ты можешь это соблюдать?
Пауза была чуть длиннее обычной.
«Разумные условия».
— И не комментируешь мои действия, — тут же добавил Вова, вынимая ключи.
«Это сложнее».
— Значит, с этого и начни.
Он открыл дверь. Из квартиры пахло едой и звучал телевизор: программа «Время», девять вечера, голос диктора отмерял советские успехи с той невозмутимостью, которая бывает только у людей, читающих текст, написанный кем-то другим.