Выбрать главу

А второй Бесаме был мальчиком Рамоны Полумрака...

По вечерам, в тихую пору сумерек, когда всякой живой твари — букашке, скотине, человеку — хочется какого-то приюта и крова, Комнатный Каро лежал на диване и вспоминал светлонежноликую девочку — Полевую Рамону с фиалками — вот так чудо! — величи­ною с зонтик в руке... Она стояла и стояла в высокой траве, а потом медленно-медленно шла к Бесаме, тонким станом прокладывая себе зеленую дорогу, и — ох, как это изумительно! — на шейке у нее родинкою лежала ромашка, лоб опоясывал ивовый прутик, а на паль­чике перстеньком горел мак, и все бы хорошо, кабы на слабенькой шейке не умостился откуда ни возьмись шрам, но откуда, откуда он взялся, просто уму непостижимо!

Лежа грезил... Грезил, лежал...

А сам-третий Бесаме — о-ох, не хватало нам только подобия рифмы! — ну, то есть, значит, следующий, последний Бесаме Каро принадлежал дяде Пташечке и скрепя сердце выслушивал его внуше­ния. Р. Д. Ж. Рексач имел обыкновение учить своих питомцев уму-разуму после того, как они до изнеможения наплаваются: «Слушайте меня, котятки, вы должны научиться плавать для ватерполо, потому что ведь ватер на чужом языке означает воду, а быть в воде и не плавать невозможно».

Прищурив глаза, Рексач смотрел некоторое время на худосочно­го музыканта, потом в его мутном взоре промелькнул какой-то свет­лый лучик, и он сказал:

— На последующие работы ты приходи со своим музыкальным инструментом, милок.

— А вы мне его не сломаете? — окончательно посинел с пере­пугу и без того весь иссера-синий парень.

— Нет, что ты, мон шер, май дарлинг, — молвил Пташечка, — я выделю тебе определенную комнату, и ты, чтоб не терять готовности, играй себе пока какие попало упражнения. А почему это так, потом узнаешь. Для величайшего ватерполо я должен использовать даже таких недотеп, как ты, дорогуша.

А на Рамоне было белое-пребелое платье, и — ох ты, господи боже мой! — о чем она спросила едва переступавшего рядом с ней на цыпочках переполошенного парня:

— Ты когда-нибудь женишься, Каро?

Бесаме поник головой — они почему-то приостановились — и стал ковырять носком землю.

— Женишься, я спрашиваю?

— Кто за меня пойдет... — сказал Бесаме и покраснел, ему стало стыдно. — Я же нищий.

— Как Иисус?

— Откуда ты это знаешь? — Бесаме испуганно вздернул голову.

— Ты бредил...

— Вот тогда?

— Ага.

Они медленно двинулись.

— Дедушка мне сказал, что к Светлому Воскресенью к нам при­едут тэруэльские музыканты, они будут исполнять самого Моцарта.

Бесаме остолбенел, у него перехватило дыхание.

— Как, самого Моцарта?..

— Да. А, например, когда мы станем взрослыми, если я пойду за тебя, ты возьмешь меня в жены, Каро?

— Дааа!

День чудес.

А волшебник того инструмента — что это все-таки было: зависть или еще что? — уже не так подчинялся Бесаме, он с ленцой сипловато дышал, а бывало, даже издавал хриплые звуки, этот своенравный волшебник, да к тому же пальцы Бесаме, набрякшие, исковерканные от вечного хлопанья по мячу, уже не владели, как прежде, инструментом, да и у губ его появилась новая забота:

— Если ты когда-нибудь и вправду станешь моей женой, Рамона, — говорил Бесаме, косясь в сторону и теребя пуговицу, — если станешь... вот если ты станешь моей женой, тогда?!

— Что тогда... — Беленькая, как снег беленькая Рамона тоже, как и Бесаме, вся залилась пунцовой краской.

— Вот там, тогда... — окончательно оробевший Бесаме сунул пуговицу в карман и добавил: — Тогда там, на ложе...

— Что там, на ложе... — окончательно побелела Рамона.

— Там, на ложе, ты разрешишь мне поцеловать твою руку?

Рамона вздохнула с облегчением:

— Ты и сейчас это можешь, но только руку.

— Раз так, Рамона, — воспрянул Бесаме Каро, — я поцелую тебе руку в день Светлого Воскресенья, ладно?

— Почему, Бесаме?

— А потому, что... я ведь буду такой счастливый до того дня, до самого дня Светлого Воскресенья, я буду все время помнить, что должен поцеловать тебе руку, Рамона, и кроме того...

— Что кроме того, Бесаме... — посуровела девочка.

— Кроме того, я буду слушать самого Моцарта.

— Что, очень нравится? — поуспокоилась Рамона.

— Да, очень, вот именно что очень.

Моцарт был вроде праздника увенчания — увенчания двух ве­ликих начал... Каких — Бесаме не знал, недопонимал, а вот прекрасно-доброе величие его ой-ой как хорошо чувствовал.