Выбрать главу

Школьники читали стихи военных лет, исполняли любимые песни бойцов и командиров: «Землянка», «В лесу прифронтовом», «Огонек», «Служили два друга», «Дрались по-геройски, по-русски…».

Скорняков сидел рядом с Лисицыным и изредка бросал на него короткие взгляды, в глазах — горечь и скорбь. Глубоко задумался Петр Самойлович. Его отец тоже погиб на войне, как и отец Скорнякова. Вот и ожили в душе горечь и боль… Он услышал, как из глубины притемненной сцены, нарастая, донеслись детские, еще не устоявшиеся голоса, и вот уже хор подхватил песню о невернувшихся сыновьях: «В полях за Вислой сонной лежат в земле сырой Сережка с Малой Бронной и Витька с Моховой. А где-то в людном мире который год подряд одни в пустой квартире их матери не спят…»

В углу зала замерцал огонек, из темноты показалась сидящая у окна старушка…

Скорняков едва сдерживал слезы. Песня сжимала сердце. «Лежат в земле сырой…» Лежит его отец под Сталинградом, другие — за «Вислой сонной»…

При выходе из зала, после окончания вечера, заметили знакомого учителя — фронтовика, заслужившего два ордена за разведку. Учитель сидел задумавшись, не замечая, казалось, всего, что делалось вокруг.

— Здравствуйте, Иван Максимович. — Скорняков, Лисицын и Седых крепко пожали руку фронтовика. — О войне вспомнили?

— Присядьте рядом, кали ласка. Да я разве, Анатолий Павлович, о войне вспоминаю, будь она трижды проклята! О дружбе фронтовой, солдатской вспоминаю. Крепче ее ничего нет на свете. Только жаль — умирает эта дружба. А замены ей нет! Вот о чем думаю, Анатолий Павлович. Все куда-то спешат, друг с другом говорят о важных делах на ходу. Иной раз у людей нет времени заглянуть к друзьям в больницу. Куда же мы придем? К бессердечию? Вот почему я и заговорил о фронтовой дружбе. Пришлет кто-то из фронтовиков письмо, мол, Иван-то, наш батальонный командир, плох, раны дают о себе знать, так мы спешим к своему комбату повидаться, подбодрить друга. Или письмо ему сядешь написать, если сам не очень здоров.

Скорняков еще долго слушал фронтовика, соглашался с ним: действительно, прав фронтовик, реже стали общаться люди. «Да и сам по себе вижу. С курсантских лет дружим с Женей Седых, а когда в последний раз в в гостях друг у друга были? Все некогда, заботы одолели. Все общение свелось теперь к служебным совещаниям, будь они неладны, да к многочисленным собраниям. И я, конечно, виноват, — ругал себя в душе Скорняков, — не проявляю в этом деле настойчивости. Иногда подумаешь о рыбалке, и как-то неудобно становится: увидят люди и подумают: «Видно, человеку делать нечего, коли за удочки взялся». Работать хорошо научились, а вот отдыхать — нет».

— Вы правы, Иван Максимович, все спешим, все бегом, поговорить иногда с человеком некогда. Видно, время другое настало.

— Нет, Анатолий Павлович, не время виновато! — возразил учитель. — Люди! Люди не сдерживают себя! Так и несутся по течению жизни, словно былинка какая по быстрой речке. — Взглянув на часы, Иван Максимович заторопился. — Задержал я вас, извините.

— Не беспокойтесь, Иван Максимович. Спасибо за сегодняшний вечер. Доброго вам здоровья!

— И еще, Анатолий Павлович, просьба. — Учитель отвел Скорнякова в сторону.

— Давненько у нас перед учителями не выступали, — покачал головой Иван Максимович. — В прошлый раз вы так хорошо говорили об армии, о войсковой дружбе, о нравственности. Столько разговоров среди учителей было! Многие были удивлены — генерал, а так интересно говорил и о литературе, и об этике отношений. Так мы вас ждем, кали ласка! — Учитель протянул руку и тепло попрощался.

Скорняков поблагодарил директора, руководителя школьной самодеятельности.

— А вы, Петр Самойлович, заметили, как ребята реагировали? Их лица видели?

— Да, да. Что и говорить — мало еще молодежь слышит и о прошлой войне, и о современной армии. А о трудностях службы и слышать не хотят: «Преувеличиваете!» Не могут понять одного, что армейская служба тяжела. Человек все время застегнут на все пуговицы. Не расслабишься! Игоря бы моего сюда. Впрочем, — Лисицын вздохнул, — и этим его не проймешь. Да и не только его. Много сорняков прорастают среди молодежи. Вот полюбуйтесь! — Лисицын показал рукой в сторону трех заросших длинными волосами парней, одетых в вытертые, с аляповато пришитыми заплатками джинсы, пьяно покачивающихся из стороны в сторону. — Эти, как Матросов, на амбразуру не бросятся! Уверяю вас. Мой Игорь — тоже. — Голос его надломился, и Лисицын замолчал.

— Не совсем вы правы, Петр Самойлович, я хочу представить себе человека, каким он станет в двадцать первом столетии. И — не получается. Сложно все стало. К сожалению, далеко не все делается для того, чтобы в будущем жили только хорошие люди.

— У людей все больше стремление к потребительству растет, — вступил в разговор Седых. — Все чаще дефицит человечности проявляется. Грубость. Цинизм.

— Скоро по потребностям будут люди жить, — не без сарказма добавил Лисицын.

— Имеется в виду — здоровые потребности.

— Какие там здоровые, Анатолий Павлович! Очереди на машины, на дорогую импортную мебель!

— Тут вы правы, — примирительно произнес Скорняков. — У кого-то читал, что цивилизация в подлинном смысле слова состоит не в умножении потребностей, а в свободном и хорошо продуманном ограничении своих желаний. Люди же нередко уподобляются накопителям, стараются побольше затащить в свои норы. Личное все чаще довлеет над человеком. И о детях своих должным образом не беспокоимся, — продолжал Скорняков. — И я, и вы, Петр Самойлович, и ты, Евгений Николаич.

— Что вы имеете в виду? — спросил Лисицын.

— Недавно попросил вас сходить по приглашению директора в эту школу, тем более — в ней дочь ваша учится, а вы что мне ответили? «Увольте, товарищ командующий. До школы ли мне!»

— Было, было, — поторопился сгладить обстановку Лисицын, — виноват, виноват.

— Тем более — там и дел-то на час: перед ребятами выступить да кое в чем помочь. Твое выступление, Евгений Николаевич, — повернулся Скорняков к полковнику Седых, — вызнало у мальчишек бурю восторга, они были восхищены, когда ты для школьного музея высотный костюм подарил. Но когда, друже, все это было? Забыл? Я тоже.

— Вы же видите, Анатолий Павлович, то полеты, то учения, то проверки… — начал было оправдываться Седых, но Скорняков жестом остановил его:

— Не надо.

— Так никто и не пошел? — спросила с болью в голосе жена Лисицына.

— Пришлось самому идти. Стыдно было не прийти! Стыдно!

Разговор пошел о воспитании детей, о добром к ним отношении, о том, что они постепенно физически трудиться перестают, о счастье, когда дети радуют.

— Вот вы, товарищ командующий. — Лисицын воспользовался паузой в разговоре, — все о добре. Мне думается — не совсем вы правы. Одним добром людям не поможешь. Человек, на мой взгляд, поможет людям лучше, когда более умен, чем добр.

— Зачем же противопоставлять ум добру? Ум — это ум, а добро есть добро.

— Излишек добра тоже вредит. Добро должно сопровождаться строгостью. — В голосе Лисицына зазвучал металл. — Покойница Игоря баловала, по головке гладила. И упустили парня. Почему? Строгости не было. В воспитании строгость прежде всего нужна. Отец мой был очень строг, и все дети выросли, людьми стали. Правда, рука у него была тяжелая — детей часто бил.

— А мой отец, — не соглашался Скорняков, — нас, детей, никогда пальцем не тронул, а тоже все людьми стали. Не битье определяет сознание. Дело глубже и сложнее. Родители наши сами уважали своих отцов и матерей и нас воспитывали в том же духе. Я не мог назвать бабушку на «ты». — Скорняков снова отца и мать вспомнил.

Если человек помнит людей, его родивших и воспитавших, детям своим о них с гордостью рассказывает, чтобы и они, когда будут детей своих иметь, рассказали о бабушках и дедушках, то в детских душах навсегда останется это теплое отношение к родителям, а в этом и виден смысл вечности жизни. Человек, осознавший себя в родстве с предками, почувствовавший себя продолжателем рода своего, сильнее и Родину любить будет, и сердце у него добрее станет.