Но Сухарев уже выгреб и лежал, разомлев, на песке, обласканный лучами солнца и взглядами сопляжниц.
— Простите, когда это было? Не в октябре ли? — лениво спрашивал Иван Данилович, пристраивая стакан с янтарным напитком возле губ.
Маргарите Александровне вспоминать не пришлось, однако у нее имелись свои координаты времени.
— Осенью сорок четвертого в Польше. Сейчас скажу еще точнее: во второй половине октября. Через две недели я уехала в Москву.
— Люблинская пуща, да? — продолжал допытываться Сухарев, уютно расположившись в кресле и окружив себя красивыми приборами потребления, как-то: нож с плоским блестящим лезвием, столь же блестящая вилка, не способная даже на уколы совести, хрустальная рюмка, тонкобедрая и переливающаяся, округлые линии тарелок с томным рисунком по кайме и что-то там еще, примкнувшее из Люблинской пущи, нечто вроде мятого, закопченного котелка, неохотно выплывающего на поверхность памяти.
— С фронтовой географией у меня всегда было туго. Но какой-то лес там имелся, это точно. — Тут Маргарита Александровна Вольская впервые вроде бы удивилась, словно споткнулась на ровном месте, зацепившись за собственный звук. — Постойте, постойте, Иван Данилович, почему вы так настойчиво спрашиваете именно об этом эпизоде.
— Я? Настойчиво? — Сухарев грузно поднялся, выгреб к окну, заполнив собой его правую половину. — Потому что я тоже ходил в эту разведку, — сказал он в окно, очерчивающее каменный прямоугольник серого неба.
— Вместе с Володей? — спросила она тихо.
— Он был командиром группы, я — его заместителем. Вы ничего не забыли, мы ходили пять дней, — его совиный профиль на фоне окна казался продолжением давней мысли, которая долго не давалась в руки, а потом пришла сама, без предупреждения. Маргарита Александровна подошла и стала рядом с ним, не касаясь его. Они заняли всю ширину окна, родные камни простирались и громоздились до самого горизонта — а что там, за теми камнями?
— Странный день, — сказала она, упрямо глядя перед собой. — Мы узнаем новое о том, что было с нами самими. Это оттого лишь, что нам все недосуг выслушать другого, мы погружены в себя. Но позвольте, вы же капитан, а он младше вас по званию — и командир группы?
— Тогда и я был старшим лейтенантом, просто Володя не успел дослужиться… А я недавно прибыл в часть после очередного госпиталя, был новичком в этом полку. Меня вообще не хотели посылать, но Коркин настоял. Мы звали его Старшой, это было вроде клички.
— Как же проходила ваша разведка? Наконец-то я узнаю, что там было, — Маргарита Александровна вернулась к столу за стаканом. — Идите сюда, там зябко.
— Разве Володя вам не рассказывал? Он вас берег, понимаю. Разведка была успешной, мы обнаружили в лесу немецкий штаб, захватили важную шишку. Нам дали по ордену, Володе и мне.
— А сорок восемь часов? Ведь это тоже награда.
— В самом деле — было сорок восемь часов, совсем из головы выскочило.
— Как же вы распорядились этим наградным временем? — Маргарита Александровна подняла стакан. — У меня есть тост: за ваши сорок восемь часов.
— Там, в лесу, на фольварке я случайно схватил две русские книжки, одна из них под волнующим названием «Белладонна». Оказалось, что это бульварный роман, я проглотил его взахлеб, за три года это была первая прочитанная мною книга, сейчас ни словечка из нее не помню. Потом что-то писал…
— Значит, больше ничего не было? — теперь она сама копалась в его прошлом, пытаясь цепкими когтями выцарапать неведомое ей признание.
— Уверяю вас, — отвечал Иван Данилович на уютном берегу, забрызганном морем.
— Почему же он не сказал мне об ордене?
Сухарев твердо смотрел ей в глаза, выбирая между истиной и мужской дружбой. Наконец он узрел компромисс:
— Вы же сами говорили, что уехали через две недели. А награждение пришло спустя полтора месяца. Он мог лишь написать.
— Ведь он писал почти через день… Что-то там у вас было, я как женщина чувствую. Володя тогда пришел ко мне взвинченный, непоседливый, даже накричал на меня, чего никогда не случалось.
— Понимаю: вы хотели бы, чтобы мужчины приходили к вам из боя, распустив голубые крылышки и держа в руках гладиолусы? Так может один Бельмондо.
39
Родионов больше не стонал. Его положили под старой замшелой елью, а внизу барахтался ручей. Он закрыл глаза, затих — не видел ни нас, ни серого неба, густо просвечивающего среди деревьев. Впрочем, нам тоже было плевать на эту лесную красоту, все мы находились при последнем издыхании, не хуже Родионова.