Два вековечных и вечно юных закона сопутствуют всем движениям духовного мира.
1. Боязнь нового, ненависть к еще не пережитому.
2. Стремительная склонность привесить к этому новому, к еще не пережитому, убивающий жизнь этикет{421}.
Лукавый радуется. Он смеется, потому что оба эти закона самые прекрасные цветы его зловонного сада. Ненависть и пустой звук! Верные, старые спутники сильного и необходимого.
Ненависть — убийца.
Пустой звук — могильщик.
Но придет и воскресение.
В нашем случае воскресением является непонимание искусства.
Пусть и нынче это утверждение представляется парадоксом. Придет пора, когда и этот парадокс превратится в истину и неизбежную ясность.
Объяснение или истолкование искусства способно к рождению двух последствий:
1) Слова и их духовное воздействие могут пробудить новые представления и
2) Что является возможным и желательным последствием предыдущего, могут освободиться духовные силы, которые и отыщут в данном произведении необходимое, т. е. это произведение будет внутренне пережито.
Есть два рода людей: одни довольствуются внутренним переживанием явления (значит и явления духовного, т. е. и данного произведения), другие же ищут этому пережитому определение разумом.
Здесь нам важно только переживание, потому что определение разумом без предварительного переживания немыслимо.
Во всяком случае, упомянутые последствия представляют собой благоприятные результаты «объяснения».
Оба эти последствия, как и все живое, способны к дальнейшему развитию, причем они при помощи возбужденных представлений, творческих сил и вытекающих отсюда переживаний обогащают душу, а следовательно, и открывают ей будущее.
Но то же самое объяснение может иметь и другие последствия:
1. Слова не пробудят новых представлений, но поведут лишь к удовлетворению нездоровых свойств души: возникнет мысль: «теперь и я это знаю», — и человек преисполнится гордости.
2. Что является возможным и нежелательным последствием предыдущего, духовные силы не освободятся от условности, но на месте живого произведения окажется мертвое слово (этикет{422}).
Отсюда ясно, что объяснение само по себе не в силах приблизить человека к произведению. Произведение есть не что иное, как при посредстве формы говорящий, нашедший форму для откровения и оплодотворяющий дух. А следовательно, возможно лишь уяснение формы, объяснение, какого свойства формы и по каким причинам эти, а не иные формы вошли в произведение.
Что еще далеко не порождает способности услышать говорящий дух. Совершенно так же, как легко объяснить, из каких химических субстанций состоит какое-нибудь кушанье: субсидии станут известны, а вкус кушанья — нет. А голод так и останется голодом{423}.
Отсюда ясно, что объяснения искусства имеют не прямое, а лишь случайное значение, а потому они о двух концах и указывают два пути: жизни и смерти{424}.
Отсюда ясно, что и напряженное желание, даже просветленное любовью, не в силах само по себе вызвать плодотворное объяснение.
Оплодотворение может произойти не иначе как в тех случаях, когда напряженное любовью просветленное желание «сказать» произведением встречается таким же напряженным и просветленным любовью желанием «услышать» произведение.
Итак, не следует подходить к искусству разумом и рассуждением, но душою и переживанием.
Разуму и рассуждению место в арсенале мудрого{425} художника, так как в этом арсенале он копит все средства, ведущие к его цели.
А тот, для кого создается произведение, должен шире открыть свою душу, чтобы она могла внимать в себя произведение и его пережить. Тогда и он будет счастлив.
[Автобиография]. Предисловие к каталогу выставки работ Кандинского 1902-1912 гг.{426}
Я родился 5 декабря 1866 года в Москве. До тридцати лет мечтал стать живописцем, живопись любил больше, чем что-либо иное. Побороть это желание мне было нелегко. Мне казалось, что сегодня для русского искусство — непозволительная роскошь.
Поэтому в университете я избрал специальностью национальную экономику. Факультет предложил мне посвятить себя ученой стезе. Как «атташе» Московского университета я получил на то и официальную возможность.