– Мы к вам, Софья Дмитриевна, – сказала девушка весело, – здравствуйте. Мы не помешали?
– Ну, вот тебе, – ответила Клобукова, запахивая шаль. – Правда, одета я по-утреннему, и могу шокировать господина Курцевича, – но что ж, прошу извинить старуху, – и дамы поцеловались.
Наталья Ильинишна уселась подле хозяйки, положила на колени свою большую муфту, вздохнула и обратила свой сияющий взгляд на Леонида Михайловича. Но она не встретила глаз поручика: опущенное лицо офицера казалось побледневшим, он закусил губу, и тонкие усы его перекосились…
Да! Никто и не заметил, никто и не ахнул, а сердце Леонида Михайловича было неожиданно ранено. Прелестно-влажные глаза Натальи Ильинишны, особенность в глазах ее и отлив, темные кольца английских ее локонов на белом меху широкого воротника, белая мальчишеская марижка ее, – все его упало через глаза вовнутрь и легло там холодным пластом, и ненависть туманом поднялась оттуда на бледного франта в коричневом сюртуке…
Разговор шел, разговор продолжался, а конной гвардии поручик Кастырин молчал, покусывая ус, – может быть, он этого и не замечал даже? Может быть, не заметил он и того, что поднялся со своего низенького пуфа, и едва ли не голос Софьи Дмитриевны привел его в чувство.
– Уходишь? – спросила она. – Куда заторопился?
– Да, ухожу, – ответил Леонид Михайлович, но не мрачно, а скорее сонно, с усилием. И, поцеловавши руку тетке, отвесив поклон паре, – глаза Натальи Ильинишны улыбались ласково, – крепко ступая, он вышел из гостиной.
– Жду вас к себе! – звонко донесся ему вслед пленительный голос.
Лучше бы гремела гроза над Петербургом, над прямыми улицами высоких этажей; ветер, что ли, нашпорил бы свою морскую сырость; бесшумные хороводы белых хлопьев пусть бы мчались в обеленных ветреных улицах, обрушиваясь на горячее лицо прохожего! Но было тихо, было оттепельно, синяя пасмурность стояла в облаках, сыро дымили дали улиц. Леонид Михайлович шел по панели близко тумб, пола его шинели везлась по сырости плит, а по мостовой шагала, переходила на рысь и осаживалась рыжебородым Герасимом тонконогая «Атласная» в одиночной запряжке…
Я уже предчувствую, как изумит читателя конец моей истории: никто, наверное, не догадается, что сделал Леонид Михайлович, – а выход его был прост: он вышел в отставку и уехал в провинцию, сгинул в тамошних недрах.
Это непонятно, нелепо. Какая-то случайность, вдобавок еще непроверенная, недоразумение – и вот глухое бешенство самолюбия, пьяный разгул, дебоширство в компании повес-однополчан, грубая выходка со старшим и предложение подать в отставку, – все это развернулось чрезвычайно быстро!
И высокая хоругвь единственной любви, знамя, через которое, однако, звезды искрят ближе и солнце посылает свой блеск еще лучезарнее, – знамя его свернулось…
А впрочем, кому ни случалось принимать этот раскинутый полог просто за череду весенних облаков, чье живоносное сияние через прищуренные глаза щемит сердце невнятно, но ласково?
Многое в жизни минуем мы рассеянно. Часто, достаточно часто любовь приходит безо всяких песен и без гипсовых масок Трагедии…
А в деревне своей Леонид Михайлович не сразу, чай, забыл петербургские видения и, наверное, долго и очень настойчиво в летние полдни и в пасмурные октябрьские утра (когда сады дымят), и в белые святки, и под звон деревенских пасхальных колоколов – облик Натальи Ильинишны вставал за итальянским окном его тихого кабинета.
Сны*
Н. М. Ямаучи
Рассказывать об этом почти невозможно – по трудности заинтересовать читателя. Ибо сны – всегда чересчур личны, они обязательно нуждаются в пояснениях, которые протяжны и путаны.
Жизнь сладостна. И прелесть существования, радость пользования чувствами, тайная внутренняя дрожь, – это порою открывается уставшему духу в снах, в их аттической прохладе и безмолвии – так в снах заряжаемся мы жаждой жизни.
Сны прекрасны. Истома сновидения порою живет до вечера, до забвения, до потери сознания, когда в темноте устроишь покойно голову на прохладной подушке, уже забываешь настойчивые шелесты, дуновения в открытое окно… Но можно ли желать непробудного сна, можно ли жить только снами, их невыполненной тревогой, божественным безмолвием летейских просторов?
Но случается, живешь день в день спокойно и равнодушно, пересаживаешь незабудки на клумбах и окучиваешь, точно картофель, угрюмое сознание; за обедом говоришь о политике – о том, что пишут в газетах – и совершенно чужды все эти конференции; и вот опять перед сном читаешь комфортабельного бродягу Крымова или вспоминаешь пыль Заволжья над молодым Толстым, – о, все это бытие, как бабушкин гарус, а ночами ничего не снится. Ибо достаточно сонно было весь день.