Выбрать главу

Потом, правда, я осмелел. За Луговой, на шоссе, я опять переставил скрежетную скорость на третье деление и прибавил газу. Мне уже нравилась, воодушевляла эта подчиненность машины – и прежнее покойное мелькание уже возникло по сторонам и впереди, и широкое, ласковое встряхиванье плавных толчков – великолепно, великолепно!.. Рука Намберга протянула мне закуренную сигаретку через плечо; я принял ее рукою же, уже в состоянии держать равновесие одной рукой – и прибавил газу. Сопки развертывались быстрее, шоссе жило, дрожало, убегая под нас, изумительно разминулся я с двумя китайскими подводами, настиг и оставил позади точно на одном месте гудящий трехтонный «паккард» с мучными мешками…

А поздно вечером мы ссорились, матерно ругались под освещенными окнами ресторанчика на углу, под скачущую музыку старой курильщицы-еврейки. Машину скупщик отказался наотрез купить, машина стояла на шоссе, за ипподромом, оставленная нами, брошенная этой тройкой, – они отказались принять ее от нас и привести обратно в гараж.

Было около одиннадцати вечера. Уставшие от перебранки, мы с Намбергом входили в ресторанчик к знакомому сербу, на яркий свет, на пронзительные звуки скрипки. «Здраво, Чедо, – начал я по-сербски, – молем бога»… и, взятый под руку толстым маленьким Чедо, я пошел, ведомый им, за портьеру, на заднюю половину. Намберг кашлял в зале.

Октябрь*

Солнце

Сойдя со ступеньки вагона в этот солнечно-холодный полдень, я тотчас испытал пронзительное чувство опустошения, утраты.

Я пошел легко по твердому грунту платформы. Одиночество точно повисло в лазурном воздухе. Дальше, под деревьями, было так же просторно – деревья сквозили в холодной синеве. Под ногами загребались и шуршали листья, пахло крепко. Трава была ржавая. Бурьян в канаве был сер.

Под деревьями разместился и жил японский лагерь. Лошади в недоуздках кивали и переминались у жердей коновязи. Темнолицые солдаты в исподних белых рубахах ходили с ведрами и с котелками. Уже отстоялись лужи у бочек с водой. Трещал и дымил костер. У края дороги офицер выговаривал гортанно и непонятно.

А я шел мимо, нес французские книги, камышовую тросточку и вывернутый наизнанку дождевик.

По берегу залива было тихо, – о, над заливом было так пустынно! Лесистый мыс желтел отчетливо. Дачи там, в лесу, на сопке, гляделись теперь открыто…

Было свободно и легко. Было, как откровение: вся окрестность – живая лазурь воды, прохлада тугого ветра, открытое небо, опустошенное и полное голубого холода!

Я ушел от строений, отдалился, идя по насыпи между рельс… А потом остановился, сел на бровке полотна. Я устроил ношу на песке и закурил.

– Вот и октябрь пришел, – глядел я на дым папиросы. – Все опустело – не только одни огороды. Солнце не греет. Расстояние обманывает. Доводится протяжно печалиться… Но о чем? Не о том ли, что прошло лето? Но ведь оно опять повторится. И в самом деле, разве уж так непреклонно это опустошение? И разве нет прекрасного в сквозняке одиночества, утрат, тишины, безлюдья?..

Не позже, как через полчаса, я вхожу в калитку. Кудлатый щенок подкатывается и лает мне на ноги.