Потом, мой друг, мы бродили чуть ли не до рассвета, удивляя ночных рикшей, обращая внимание бессонных полисменов в клеенчатых дождевиках. Мы долго сидели в парке, подле обширного луга, над чьим газоном, когда будет теплее, протянут сетки и более пятидесяти белых игроков одновременно начнут посылать и отбивать теннисные мячи. А теперь была ночная тишина, сырость и луна в высоких тучах.
– Знаете, – говорила негромко Трикси, – я бы хотела сейчас уехать с вами на юг, далеко на юг. Только с вами. Я бы не поехала с женщиной, они надоедают мне…
– А ваш муж?
Она замедлилась:
– Да, я люблю его. Или не люблю?.. Право, мне, – я это чувствовала, – необходимо было выйти замуж. И я вышла. И Николай хороший человек… Только мне с ним скучно. Почему?
И еще раз она говорила о поездке на юг. Но никуда мы, конечно, не поехали. Я поцеловал ее у решетки. «Нет, вы не умеете любить», – сказала она, темная лицом. Я подождал, пока ей откроют двери и отошел без шляпы, пешком дошел до дома.
Два месяца прошло с тех пор, и я ничего не имею от Трикси. Я послал ей Гумилева и Тагора… И тот вечер кажется мне хорошим рассказом, новеллой чувствительного мастера, вроде какого-нибудь Роденбаха, а не моим недавним прошлым. Видимо, я вовсе не любил ее, эту Трикси с нежным голосом, а любил и люблю лишь одно, куда входила и Трикси, и выпала, как выпадает карта из колоды.
И я могу ехать не на юг, а только на запад, где моя единственная любовь. Опять в Маньчжурию, в Сибирь и дальше, туда, где потерялось мое золотое счастье. Я никого не люблю, лишь эту мысль о потере – о тамошних городах, о небе, о тамошних деревьях и траве, и о воробьях над травой – все, из чего я вырос. Десять, двадцать самых моих лучших из livres за то, чтобы услыхать звон далеких колоколов! И я верую, что услышу их.
О любви к жизни*
Я шел по улице Греньян от консула. Консул опять отказал мне в документах – я оставался бродягой, предоставленным воле жандармов.
При ярком зимнем солнце неистовствовал мистраль в узких улицах, ноги скользили по вылущенным бурей камням.
Я вышел к каналу, на набережную. Густая синева с твердыми плюмажами так волновалась в бухте Старого Порта! Прекрасные парусники – яхты для обеспеченных прогулок – особенно торжественно блистали медью и полировкой, вздымаясь, опускаясь.
Я шел узким тротуаром, широкоплечая тень моя опять оказывалась у ног моих, как только освобождался тротуар передо мною; шанхайская шляпа также оттенилась. Я вдыхал стремительную свежесть зимнего моря, иногда глядел во встречные глаза женщин, невзрослых, коротко одетых, угловатых от зябкости; пестрые шарфы на их плечах кидались концами… и вдруг моя десятидолларовая шляпа, вспорхнув с головы, покатилась кубарем, умчалась от меня, – а я бросился вдогонку.
Некий мальчуган, – наверное, из магазина, – решительно наступил на нее. Бормоча благодарность, я ударил шляпу о колено, стал выпрямлять на кулаке, очищать и – увидал на мостовой, у левой ноги, смятую голубую бумажку. Я нагнулся, поднял, спрятал в карман и, надевая шляпу, пошел прочь.
Через квартал я разменял десять франков в угловом табачном баре: купил желтых папирос, спичек и две коротких сигары по четыре су; еще я заказал панаше и, помолодевший, стоял у высокого прилавка.
Опять я вышел на солнце, почти семь франков в кармане сообщали мне бодрую невесомость…
Я думаю, что пошатнуло мое равновесие, смутило благие мои какие-то намерения событие в американском – для иностранных матросов – баре.
Я отворил плавную дверь туда и, встречая спокойствие тепла, услыхал фокстрот механического джасса. Я сел у стеклянной матовой стены, за которой жила музыка, и спросил Кап-Корса. Именно здесь я был в последний раз с затравленным Леней: мы пили пиво. «Однако, – думал я, отхлебывая вино, – чертовски холодно было и ему, которого везли в легион, броситься с парохода в декабрьское море. Все-таки…» – но тут думы мои смешались: две женщины, совсем подростки телосложением, потрясываясь дробно, помавая стрижеными кудрями, выскользнули из-за перегородки и стали танцевать совсем около меня. Я прихлебывал внимательно из стаканчика, стараясь не смотреть в их искательные глаза. Но танец их волновал меня – телодвижения и косые лукавые взгляды. Так цепко держались тонкие пальцы и чередовались два нежно синеющих подбритых затылка…
Решительно поднявшись, пошел я к дверям – в баре никого больше не было. И тут они ухватились за меня, лепеча забавно по-английски, пытались удержать, приникая и, так как я тянул их к выходу, – та, что была в сером пальто, решилась на последнее: она поцеловала меня.