Выбрать главу

Но тот ничего не ответил.

Так шли они молча, не глядя друг на друга, и не расходились, словно кто-то третий шел с ними, сковывая своими руками их руки.

— Сергей — брат зарезался, — проговорил вдруг Алексей Алексеевич и улыбнулся, — в отхожем месте перочинным ножичком.

Коля оступился.

Что-то хотел сказать, но слова захрясли, все холодные, как ледяшки.

— Крови так пустяки, — на ладошке унесешь… — продолжал спутник и, согнув руку совочком, понес ее перед собой, не разжимая пальцев.

И опять пошли молча. Шли неровно, то торопясь, то замедляя.

От моста бежать пустились.

Все нарастающая вода клокотала, подплывала Синичка к пруду..

Мелькнул красный забор.

— Почему это ворота отворены? — крикнуло что-то и кош кой царапалось в сердце.

Добежали до дому.

На сыром дворе перекрестные следы от колес.

Вломились на черный ход.

Голос Пети каплей долбил.

— Известное дело, из тюрьмы в крепость… — обдал Прометей.

На кухонном столе горой подымались подушки и одеяло Саши.

— Братца вашего, так ей-Богу, один грех на Пасху… — виновато обернулся к Коле городовой Максимчук.

— Ваша милость, никто другой! — ворчала Эрих, поводя носом и косясь почему-то на Прометея, — всех вас повесить мало.

— Сгноят, известное дело… — отплевывался от папироски Прометей, и вдруг, засучив руки, заорал во все горло: — шпульники вы проклятые, доберутся до вас, доберутся до окаянных, просить будете, н-нет, не будет пощады, шилом пупок проколют, выворотят брюхо…

— Я тебе говорю, чтобы ты подушку сейчас же отправил, я тебе говорю… — приказывал Петя городовому, уши у него страшно горели.

Лисенок, собачка Саши, заглядывая в глаза, служил, а глаза плакали этими невыносимыми слезами, молча.

И, насторожив уши, взволнованно слушал кургузый Розик.

Коля принялся расспрашивать, но никакого толку не мог добиться: говорили все зараз, кричали, и одно понял: какой-нибудь час назад вернулся Саша, и его взяли…

Женя ходил из угла в угол, — бровь у него дергалась:

— Черт знает что — черти…

Прасковья плакала:

— Сашечка… Сашечка… Светло Христово Воскресение… мамаша-то, кабы знала, девушка, мамаша-то видит все… Сашечка, яко разбойник…

— Маво сызнова по статье законов… Филиппок-то говорит мне: мамынька…

— Я тебе говорю, чтобы ты сейчас же нес, слышишь…

— Мамынька, сердечная…

— Дерьмо ты, шпульник, черт…

— Перочинным ножичком… крови так пустяки — на ладошке унесешь…

Коля бросился из дому, через двор, за ворота, на улицу; что-то гнало идти, идти без оглядки куда глаза глядят.

Чувствовал, как ноги несут куда-то, и слышал все, не проронил ни одного звука; шумела тревожно жизнь, и слышал каждую жизнь.

Свистки на железной дороге и звон часов, и дребезжание пролеток, и гул отдаленных колоколов были не как всегда, не как всякий день.

Все вокруг навязчиво лезло, что-то пряча, что-то скрывая, отнимая, отщипывая кусок за куском.

На запотевших окнах какого-то освещенного дома, под едва слышную музыку, прыгали тени.

Остановился.

— Тут веселятся, — подумал, — они не знают. Они не знают.

Тени, прыгая, зачертили страшные слова.

Он видел ясно: люди плясали, а тени их плакали. Вдруг стрекозами выпорхнули одна за другой все до единой мысли, скучились, зацепились, и упал нож огромный, острый и рассек их…

Глухая тоска безответно, тупо хлынула, как кровь из глубокой смертельной раны.

Если бы можно было сразу выкрикнуть всю эту боль невыносимую, задавить в себе эту тоску… Бежал, куда глаза глядят, не чувствовал под собой ног.

Цапаясь, падая, вскарабкался на монастырскую гору.

Но сил больше не стало, повалился на землю, на холодную траву.

Тоска не отхлынула, наводняла тоска пустое сердце.

Меркло зеленоватое затихшее небо. Зеленый месяц тихо взбирался на ограду вверх к колокольне.

Гудела, плескалась высоко поднявшаяся река, гудела, ворчала, выводила одно и то же, одно и то же.

Поднявшиеся слезы теснили грудь, душили горло; что-то хо додное царапала ссадины, врезалось в мясо.

Закусил от крика землю.

— И себе, и им — и себе, и им! — разрывалось сердце, черно-синее сердце, и кровь вскипала, и каждая капля крови, испаряясь, ложилась иглой на сердце, и их было тысячи тысяч, и каждая колола сердце…

И, чернея от боли, сердце мстило:

— И себе, и им — и себе, и им!

Громоздились плахи за плахами, щелкали пытки страшными зубами…