Выбрать главу

А чья-то черная рука с какой-то гибельной страстью запойного схватила за его руку и потащила в глубь страшных кощунств, хулы и изуверства.

Мучительно надсаживаясь и сопя, два огромных бритых арестанта волокли за грязный обтрепанный подол полумертвую женщину.

Казалась она непосильной тяжестью, а была такой маленькой и хрупкой.

Узнал Машку.

Расцарапанными руками судорожно и пугливо прятала она истощенную худую грудь.

Узнал эти глаза, наивные и детские.

Плюнул в помертвевшие зрачки, плюнул от невыносимой боли, занес ногу, чтоб каблуком навсегда проломить этот укор:

— Зачем так надругался надо мной?

Потемнело в глазах.

Шатаясь и подпрыгивая от пинков, мать шла.

Челюсти тряслись от слез.

И он протянул руку, хотел приласкать, согреть мать, но рука неверно скользнула и упала тяжелым ударом прямо в спину матери.

А она поднялась и пошла, шла и молила каплю милосердия, обезумевшая от горя, мать…

Закружились в глазах кровавые пятна.

Он почувствовал, как в сжатой горсти захрустел сухой песок.

И, как когда-то, прицелился и метко пустил в раскрытые больные глаза больного помирившегося брата Жени.

Да, видел эти глаза, такие грустные и беззащитные. И сыпал и сыпал в эту беззащитность и грусть сухой песок.

Тогда душа в немом отчаянии схватилась за мысли, за оправдания, но они выскользнули, увернулись, все попрятались.

И спасения не было.

Душа была обнаженной.

С бесстыдством потерянной женщины она выставляла себя, казала всю мерзость и нечистоту своего заразного продажного тела, размазывала пальцами грязь по своим измученным членам, наваливала на себя грехи за грехами, подлость за подлостью…

Изводящий голос гудел жутким гулом похоронного звона и ярко, отчетливо выговаривал слова за словами своим беспощадным чугунным языком.

И Николай просил простить его:

— Господи… Господи, прости меня!

Всю мою жизнь я буду ползать, как последний червяк, я все «внесу без ропота, я пройду все муки, лишь бы Ты.

А черная дьявольская рука с сладострастием запойного тащила в болезненные наслаждения поруганий, хулы и издевательства.

На крик кричала душа, вырывалась, боролась, но сил уже не стало, — она отдалась истязанию и пытке и боли безумной.

Сердце по кусочкам резали.

Вдруг белым светом Преображения упала пелена на выжженные глаза.

Среди белоснежных облаков, воркующих с теплой лазурью, встала Она и запела голосом полного сердца эту музыку, эту песню…

Песнь песней:

— Приди ко мне!

Но те, которые так глубоко врезались в душу и жалили сердце — их было много — они продирались сквозь серебро белого света, карабкались один на другого с искаженными ртами, в гноище, в слезах, в нестерпимых муках, с страшным словом на похолодевших от истощения и горя ртах:

— Проклятый ты, проклятый!

И метался по камере.

— Спаси Ты меня, спаси!

* * *

Зажгли лампочку.

Долго не успокаивалась лампочка в своей железной клетке: кивала, подмигивала, удивлялась, насмехалась, рыдала тоненькими загнутыми язычками.

В коридоре зазвякали равнодушные шпоры.

Хлопнула форточка двери.

— Сто двадцать, — сказало-мелькнуло лицо дежурного.

Хотел спросить о бумаге, хотел о многом, о многом спросить, будто там, за дверью, все знали.

— Сто двадцать один, — ответила-захлопнулась форточка.

Вошел надзиратель, отпер кровать, помялся, будто собираясь сказать что-то большое и важное, и вышел:

— Спокойной ночи!

И опять ночь.

Стало все крепко безответным и скрытным.

Стены молчали, таили в своем каменном сердце какое-то бесповоротное решение неуклонной неведомой судьбы.

И погасла запылавшая с отчаяния мечта о том, как было бы хорошо, несказанно хорошо, если бы сделал не так, как сделал, а по-другому, если бы вовремя догадался, вовремя спохватился, был более чутким…

А где-то внизу, на тюремном дворе, громыхали.

Казалось, строили чудовищную плаху, громоздили орудия, пытки, точили адские бритвы…

А где-то внизу, на тюремном дворе, пилили:

— Не вернется… не вернется…

И глухо ударяли молотками:

— Никогда… Никогда…

И кто-то бежал на огромных ногах, добегал до изголовья, заглядывал в лицо и, ухая, бросался прямо в кровать.

А за ним другой, а за другим третий…

III

Медленно неделями — годами, днями — неделями, мгновеньями — вечностью ползло тюремное время.