Выбрать главу

— Я не могу идти.

— Царица небесная!

В сводчатой глухой мертвецкой коченел теплый труп казненного.

Промерзшие седые доски таяли.

Кто-то острым зубом стену точил.

От того звука в тишине волос дыбом вставал.

От того звука сердце, как нож, о грудь острилось.

От того звука с тоски места не стало.

От того звука…

Месяц, как голый череп, над головой стоял.

И конца ночи не было.

И люди, понуро, спали и спросонья слипшимися губами бормотали молитвы: чтобы сытым быть и сытым жить и одиноким не остаться… одиноким не остаться…

А там, на небесах, устремляя к Престолу взор, полный слез, Матерь Божия сокрушалась и просила Сына:

— Прости им!

А там, на небесах, была великая тьма…

— Прости им!

А там, на небесах, как некогда в девятый покинутый час, висел Он, распятый, с поникшей главой в терновом венце…

— Прости им!

VII

В городе шла жизнь своим чередом.

Людям недоставало времени всех своих дел переделать, а времени было страшно много.

И дела были все ненужные и неважные, весь смысл которых держался одной минутой.

Все хотели сделать что-то такое, чтобы раз навсегда успокоиться, но пути к этому покою не знали, а потому метались из стороны в сторону, хватались то за одно, то за другое. И, кончая одно, видели ничтожность сделанного и начинали другое, а чаще толклись на месте, переворачивая и подправляя одно и то же всю жизнь.

Все, чего хотелось, не исполнялось, а если и приходило, то невзначай, а чаще приходило то, от чего обеими руками открещивались.

Завтрашнего дня не знали.

Казалось, кто-то скрытно изготовлял его да в потемках подкидывал на улицу, а люди поутру от неожиданности только рты разевали и начинали жизнь по скрытой указке, нелепо, на горе себе.

Бес тешился.

Сил тратилось пропасть.

Всякий по-разному: одни работали, потому что голод этого требовал, работали до одури, а толку не было — голодали по-прежнему и тупели; другие излишествовали — обжирались и опивались, празднословили и праздношатались, изобретали себе заботы и хлопоты, а толку не было, — удовлетворения не испытывали и, обессилев, тупели.

С утра до ночи улицы кишели людом.

Сновал всяк туда и сюда за своим делом.

Лица были озабоченные или искаженные или напускные; никто как следует не улыбался и не смеялся, а если и улыбались я смеялись, то скверно и отвратительно.

Заповеди топтались и средь бела дня и ночью, под призором стен и под открытым небом.

Насиловали, убивали, грабили, обманывали, растлевали, клеветали…

По мелочам все уж преступили, и преступать нечего было, тайком все нарушили, и пробовать нечего было.

Все знали заповеди и внешне чтили.

Заповеди стояли чем-то навязчиво-приличным, жизнь же катила своим путем неведомого и беззаконного.

И, когда разгорались страсти и когда скрыто кипели вожделения, в праздник или в будни, все равно, какими смехотворными представлялись все одинокие пожелания и россказни этих обновителей и устроителей скученной своры, имя которой — человеки.

Откуда-то издалека, из-за стен, окружавших город, доносился голос пророка.

Пророк взывал:

— Остановитесь! Одумайтесь!

И вся эта толкучка слышала и толклась и бежала, подергивая своими маленькими хитрыми ушами, с заплаканным сердцем.

Не остановиться, а мчаться, сломя голову, не одуматься, а ог^ лушиться, чтобы жить, жить» иначе разойдутся все дороги, и пути не станет, иначе небо упадет на землю, станет время, смерть пожрет.

— А смерти не надо! не надо! не надо!

Куда гонит эта страшная, беспощадная рука, зачем так больно бьет и мучает, — все равно не узнать… ты не узнаешь.

А тут дети ручонками вцепились, кричат от голода:

— Папа! папа!

А у соседа тоже дети, и у того, кто помыкает и кровь твою пьет, и у того, кто его кровь пьет…

— Господи, только бы день хорошо прошел, да завтра утром проснуться.

А для чего проснуться?

Всюду вонь, нечистота, помои, нагая гниль и гниль разукрашенная.

Все тут сходилось — красивое и безобразное, миловидное и отталкивающее — насыщалось, чтобы зажаждать еще большей сытости, рожало, чтобы убивать, и убивало, чтобы плодиться.

Казалось, вот распояшутся, сбросят с плеч лохмотья и побрякушки, бросятся друг на друга, и закипит свалка, и с перегрызенным горлом и с распоротым животом повалится тело на тело.

Лицемерие подтачивало всякую веру, и эта подлая напускная святость глаза отводила.

Жалкие люди, — ибо по-другому идти жизнь не могла. А большего не вмещали…