Выбрать главу

Даже дети — эти единственно милые и чистые незабудки…

Нечистый подлинно первым был коноводом.

Недаром ходила молва о проклятом пруде, недаром, как угорелые, гнали лошади мимо дома Огорелышевых, — этого гнезда всякой нечисти и судьбы города, а у пешеходов тряслись поджилки.

По-прежнему дом стоял, такой белый, как сахар, а согретый снежной зимой палисадник зацвел теперь душистыми и красными цветами.

Все братья были живы-здоровы.

Николай Павлович завез по осени из-за границы какую-то изумительную и очень острую затею, которую и пустил в ход на своем пригородном имении. Был уличен с поличным, но дело обошлось благополучно: оказалось, князь давно уж этим занимается… и впрок.

Игнатий с головой ушел в благотворительность и в писание душеспасительных книжек, которые раздаривал направо и налево.

Нищих по воскресным дням толпилось около ворот видимо-невидимо.

И всякое воскресенье подавалась им медь, и душа пребывала покойной.

Управление фабрикой перешло сыну Алексея Сене, который еще утонченней перетасовал дедовский уклад с заморским.

Фабричных не пороли, но шкуру драли не хуже прежнего. Только чисто и гладко — комар носу не подточит.

Сам же, Алексей Павлович, как ни был стар, а ухо востро держал, во всякую безделицу встревался и, кажется, ни один волос не падал без его воли и ведома.

Пристрастился старый на старости лет к бабам, много выходило грязных историй, но все оставалось шито-крыто.

Потому что приблизил к себе племянника Александра, с каких-то времен сделавшегося личным секретарем Огорелышева.

Александр же знал, как хоронить концы в воду.

Без него ничего не делалось, ничего не предпринималось. Как тот скажет, так тому и быть. А говорил Александр всегда дельно и никакого подвоху не было.

Но по городу этого не замечали, а если и замечали, то заикнуться не смели. И Алексей Павлович не говорил себе об этом, боялся: ведь это конец шел, сама смерть.

А смерть пуще всего ненавидел.

Придирался к Александру, изводил, муштровал, мучил в злые минуты.

С каждым днем чувствовал старик, как стальная ладонь Александра давит ему череп, погружает куда-то… загнала по шею, уж заливает уши…

А тому только этого и надо: под каменной маской разгоралась заповедь — давить надо человека, чтобы человеком владеть, иначе, не ровен час, этот самый человек тебе на плечи вскочит.

Умышленно раздувал огонек, который по-прежнему куда за полночь светился в кабинете дяди и мигал дьявольским глазом, прорезая темь двора.

А на дворе собаки лаяли, и выло эхо по пруду от бессонной фабрики, и кто-то илистой лапой обваливал берега пруда и затягивал дно тиной, чтобы в грязи гнездо свить.

Только вот с прудом и творилось неладное — так думали — а то все было по-старому, на своем месте.

Стоял красный флигель, как стоял раньше, будто кто и жил в нем, а двери были заколочены.

Пришибленно и придавленно шла жизнь, но как-то стройно, но заведению.

Одно смущало.

На Пасху в ночь сторож, Иван Данилов, своим единственным неокривевшим глазом видел, как «барышня» Варенька — удавившаяся мать Финогеновых, с террасы сходила и головой кивала, а он с перепугу доску выронил и коленку себе отшиб.

Беды ждали.

И напасть пришла.

На Николу в сумерки, когда, по расписанию, фабричные должны были уж спать, вспыхнули битком набитые спальни, вспыхнули с какой-то неистовой силой, охватившей огнем весь корпус.

Задуванило со всех концов.

Кто не поспел выскочить, — и был таков, а целы остались немногие.

Детей одних погорело — тьма-тьмущая.

Когда подоспел вызванный Александр, только головни пылали, да чадили и дымили пережаренные человечьи трупы.

Флигель стоял весь обуглившийся, с пробитыми окнами, черный…

Вовремя Александр не мог приехать: в этот вечер разрешили ему свидание с Николаем, которого отправляли по этапу из города.

Этому обстоятельству все и приписали странность поведения Александра: известно было, что Николай едва выжил после какой-то сильнейшей горячки, скрутившей его на Святках, и свидания трудно было добиться.

А поведение воистину было странным.

Приехал Александр такой спокойный и важный, а вместо того, чтобы принять какие-либо меры, сидел долго, запершись в конторе, — дядей никого не было, все уехали на именины к брату. Потом с каким-то остервенением выскочил на двор и, прорезая толпу не хуже самого Огорелышева, прилетел на пожарище.

Лицо было синее от злости, тряслись челюсти.