Выбрать главу

Петр вскочил и глядел в голубой ранний рассвет.

Проснувшийся ребеночек хныкал.

Эрих укачивала, напевала старческим усталым голосом

Котик серенький, Хвостик беленький

Напевала долго, однотонно.

Заснул ребеночек.

Взошло солнце.

Солнце…

А в монастыре в постный колокол звонили, словно Эрих пела:

Котик серенький, Хвостик беленький.

XII

Путаная и темная история разыгралась в Андрониеве на первые дни Петровок.

О. Глебу воспретили исповедовать.

Пошли по городу суды да ряды.

Но никакого толку нельзя было добиться.

Верные люди клялись-божились, будто и сам преосвященный о. Евтихий-«Каиафа» в этом деле кругом беспричинен, а причинное место будто в указе свыше.

Правда это или нет, только в первую же пятницу духовником назначен был казначей о. Самсон-«Пахмарный» — гладкий, раскоряченный, с обваренным лицом и непомерно развитым тазом, давно зарившийся на эту весьма доходную халтуру.

Об этой истории Финогеновы узнали от Эриха. Ходила Эрих Бобика причащать, все и вынюхала.

Решили возможно скорее, не откладывая в долгий ящик, проведать о. Глеба. А тут как раз письмо пришло от Николая с посылкой для старца.

Собрались в воскресенье и отправились.

В собор не зашли, противно было на паперть взойти, а пошли прямо в башенку.

У старца сидел в гостях о. Гавриил и рассказывал что-то, должно быть, о «политике», потому что старец внимательно, но с какой-то бессильной грустью улыбался из своего глубокого кресла.

Господи, как обрадовался, когда услышал знакомые голоса, так ведь давно никто не заходил к нему.

А о. Гавриил, Бог весть когда видевший Финогеновых, но знавший все злоключения их, сначала сделал вид, что не признал, а потом напустил на себя какую-то важность и говорил в нос.

Подогрели самовар.

Пошли расспросы и воспоминания.

О. Гавриил забылся и, напав на свою старую любимую тему, брал то у одного, то у другого руку, жал суставы и, разгадав по твердости кожи что-то, блуд какой-то, прикусывал губы:

— Похудал, похудал, — покачивал он головою, — иссосут они, Петечка, тысячи…

Скоро вся келья хохотала до упаду.

— Стой, о. Гавриил, стой! — закричал, спохватившись, Петр, — эк ведь мы, курзупые, главное-то и забыли.

Он достал из-под шляпы сверток и бережно развернул его.

В руках очутилась продолговатая серая коробка, перевязанная крест-накрест тоненьким красным шнурком, концы которого сливались в красной бумажной печати подозрительного вида. От печати к краям разбегался мелкий убористый шрифт.

— Эпитафия — провозгласил Петр, держа перед собой коробку, как держал когда-то за амвоном старинный тяжелый Апостол.

Притаились.

Тихо о. Глеб улыбался.

Петр продолжал обыкновенным тоном.

«Мир тебе, неустрашимая с красной печатью коробка!

До последнего дня этапа сохранила ты гордость и неприступность и окончила победно долгий и трудный путь.

Что за вкусные сласти несла ты!

При тщательном обыске, когда меня потрошили, и мои, переполненные папиросами и карандашами карманы пустели, ни один тюремный палец-щелчок не дотронулся до тебя, и с благоговением опускались пред твоей красной печатью начальственные головы.

Одних ты испугала, и они притихли, других заставила отдернуть руки прочь, меня же ты обрадовала, и когда щелкнул замок камеры, и мы очутились глаз на глаз, ты распечаталась, и я закурил.

Чуть стуча, где-то ходили шаги.

Дремал вечно-сонный волчок.

Папироса за папиросой — дым на всю тюрьму!

А помнишь, с меня стащили брюки, чулки… но к тебе… довольно было одного моего напоминания: Коробка с печатью! — и тебя бережно поставили на зеленое сукно.

А меня оставили босым на каменном полу.

В камеру тебя, такую маленькую, обеими руками понес сам старший…

— «Их нет», — шепнул я, когда мы остались одни.

И тотчас ты развернулась и положила мне на стол бумагу и карандаш.

Но потом, на свободе, ты тряслась всеми своими нитями и бумагой от хохота над миром, над тем миром, где красная печать ценится выше человека.

И горько мне стало за душу человеческую».

О. Хавриил долго, сначала с благоговением, потом кряхтя и юля, рассматривал коробку, дул на печать и протирал ее пальцем и, окончательно опешенный, прервал наступившее было молчание:

— Батюшка, о. Глеб, как же это так, ведь печать-то Ильи Ивановича… их фирмы… их, кондитерская…