О. Иосиф любил в карты поиграть — в стуколку, а пить не пил, но вино держал для гостей. На медовый первый Спас к меду с огурцами поднес он Финогеновым, забежавшим к нему после обедни, такой наливки — смесь кагора, пива, запеканки, Коля ползком выполз, да и остальные нетверды были. Это было первое Колино опьянение до потери сознания: он не помнил, как приполз, только помнил, что не шел, а полз.
Рассчитывал о. Иосиф на огорелышевскую лампадку, навязался к Финогеновым в гости и повадился. Приходил о. Иосиф не один, приводил подручных монахов, чаще волосатого иеродиакона о. Михаила-Шагало. Эти подручные о. Иосифа, которых он таскал за собой, обыкновенно глуповатые, надобились ему для зубоскальства.
Сядут у Финогеновых за самовар, выпьют один, выпьют другой — с монахами пили Финогеновы на спор: кто больше стаканов выпьет. Станет седьмой пот прошибать, тут и начнет о. Иосиф свои анекдоты медовые и всякие подтрунивания над подручным — над тем же о. Михаилом.
О. Иосиф, хоть и пьет стакан за стаканом, и так, чтобы много выпить, да меру все-таки знает. О. Михаил меры никакой не знает, он пьет с какой-то жадностью, без передышки, и доходит до того, что совсем обалдевает, а ему все подливают.
— О. Михаил, ну еще стаканчик! — лукаво предлагает Коля: Колю хлебом не корми, любит он такие штуки.
— Достаточно, — отмахивается о. Михаил и опрокидывает стакан, облапив его крепко волосатой рукой, — достаточно: неспособен…
— Неспособен, говоришь? — скоком подхватывает о. Иосиф-Б лоха, — а как же пололка!?
— Чего пололка?
— Аниска-пололка… ай да неспособен! — фыркает о. Иосиф, — ты же ведь капусту на огороде вытоптал?
— Какую капусту?
— А такую! — и пойдет, и до того доведет беднягу, что тот просто языка лишится и от смущения что-нибудь такое выкинет, хоть караул кричи.
У о. Иосифа — язык острый, с таким языком не только огорелышевскую лампадку достанешь, а пожалуй, и звезды с неба хватать начнешь. И достал-таки о. Иосиф лампадку, а ему только того и надо было.
Другой финогеновский избранник, о. Гавриил-Дубовые кирлы, тучный и рослый, во всю щеку румянец, голос писклявый с пригнуской, добродушие необыкновенное и глупость непроходимая, взял Финогеновых своею потешностью.
О. Гавриил занимал в монастыре особенное место и был в некотором роде монастырской достопримечательностью, нисколько не уступавшей каменной лягушке — проклятому дьяволу, ржавому петушку с отсеченным клювом и пужному колоколу. Единственный из всей боголюбовской братии о. Гавриил оставался непорочным, на что не без гордости указывали всякому богомольцу.
— Я, душечка, сохраняю за слепотою! — простодушно объяснял о. Гавриил любопытствующим и добивающимся причины такого необычного явления, о котором только в писании упоминается.
— Слепой! — и тут скоком подхватывал о. Иосиф-Блоха на свой язык острый, — а сделай над тобой обрезание, и был бы ты человеком! — ну и добавлял сейчас же всякую всячину с медом, с патокой и с маслицем.
Келья о. Гавриила — не келья, а свалка. Чего только нет в его келье, чего не сложено в этой свалке: тут и сломанная клетка, облепленная пометом, и продырявленные ширмы, и какая-нибудь засиженная мухами, в масляных пятнах занавеска, и истоптанные никуда не годные штиблеты, и рыжие, промякшие от бессменной носки, сапоги, и заплесневевшие опорки, и заржавленные перья, и изгрызанные побуревшие зубочистки, и всякие лоскутья, и тряпки, и до дыр изношенные рясы, и худое белье, и сломанные часы без стрелок, и зазубренные ножи без рукоятки, и рукоятки без клинка.
О. Гавриил, по собственному его выражению, ничем не гнушался. Но зачем надо ему было без всякого разбора всякую дрянь собирать и загромождать и без того свою крохотную келью, сам он ничего не знал, — просто ничем не гнушался и только. И не дорожил он, не трясся над своею рухлядью — кто хотел, пользовался: бери, сделай милость!