Выбрать главу

Это, конечно, шутка, я эту шутку выдумал сам для себя, чтобы оправдать собственный поступок, взять у бабушки мулине зеленого цвета и увериться в том, что вышивать подушки — не такое уж значительное дело. Во всяком случае, по сравнению с тем, которое готовил я.

А я придумал торт для Машки. Утоптал сено таким кругляшом, связал его — немало попотев, кстати, — зеленой ниткой мулине, ее в зеленом сене совершенно не видно было; я истратил целый моток, но сварганил кругляш, который хоть на одной руке неси — такой он красивый и выразительный.

Потом я выждал, когда во дворе поликлиники появился Мирон, одолел забор и, возложив сено себе на голову, двинулся к конюшне.

Может, это было не очень прилично, да и отношения с Мироном такого, в общем, не позволяли, но очень уж эффектным оказался мой торт, и я не удержался — затрубил марш.

Мирон насторожился — не понял сперва, что это к нему движется, потом разглядел меня, покачал головой: неясно, то ли одобряя, то ли осуждая.

Я свалил сенный торт с головы, чихнул от него три раза и проговорил:

— Это Машке к дню рождения!

Мирон крякнул, словно его кто под дых ударил.

— К дню ангела, значит?

Он помолчал, потом часто-часто задвигал бородой. Оказалось, смеется. Но так, словно смех свой под бороду прячет.

— К дню ангела, — подтвердил я.

— А сено-то, — все двигая бородой, не спросил, а как-то гортанно выкликнул он, — а сено-то где взял?

— Да на дороге, — махнул я рукой: дескать, велика ли забота? — За обозами подбирал.

Он перестал трясти бородой, уставился на меня рачьими вытаращенными глазами, будто на сумасшедшего, начал, как попугай, переспрашивать — все не верил:

— Подбирал?

— Ну!

— Так вить скоко!

— Ерунда!

— Ну и ну!

Что-то с ним происходило, что-то бурлило, кипело в нем, как в котле. Я и раньше замечал, что руки у него всегда дрожат — поколи-ка столько дров! — но теперь они просто тряслись. Конюх держал в руке "козью ножку", свернутую из газеты, и дымок выписывал в морозном тихом воздухе витую нить.

Мирон взял кнут и — я даже вздрогнул от неожиданности — хвостнул им по снегу. Снежная пыль взметнулась в воздух.

— Надо же! — сказал он хрипло. — Это надо же! — И опять хвостнул снег, будто злился. А говорил совсем другое: — Ну, молодец! Это надо же!.. Надо же!..

Я не знал, что делать: рассмеяться или убежать? Страшновато делалось от таких похвал.

Он бросил кнут и подошел ко мне. Я разглядывал конюха снизу вверх, разглядывал его серую бороду, красное от морозных ожогов и солнца морщинистое лицо, рыжий треух, затасканную телогрейку — сильного, злого, непонятного великана — и думал, как бы вильнуть в сторону, отойти от него, а если потребуется, драпануть. Но конюх вел себя смирно, лишь оглядывал меня сверху вниз с таким же, как я его, непониманием.

— Неужто, — спросил он вдумчиво, как бы удивляясь, — ты так крепко лошадь любишь? Ведь ты городской!

Я хмыкнул — разве не ясно? — но не выбрал никаких слов ему в ответ, просто хмыкнул и пожал плечами.

Он отшагнул от меня, повернулся боком, точно открывая дорогу, и проговорил дрогнувшим голосом:

— Ну, поди к ней! Поди!

Мирон будто нарочно оставил нас вдвоем.

Машка, увидев меня, шумно вздохнула — пожаловалась на судьбу. Я протянул вверх руку, погладил ее за ухом, как собаку. Собаке это нравится, а лошади не понравилось — она потрясла головой, отряхнула мою руку. Но Машка была кобыла деликатная, чтоб я не обижался, она вдруг сунула мне за воротник свою морду, будто хотела меня приласкать, а я от такой ласки расхохотался. Влажные, чуткие, бархатные ноздри щекотали шею.

Я был счастлив. Ведь Машка играла со мной! И что она еще выкинула! Взяла меня за козырек меховой шапки — а он то отгибался, то загибался, бабушка всегда ворчала, что я этот козырек все отрываю, сколько она ни пришивает, — так вот кобыла ухватила меня за этот козырек и пожевала его! Да с такой силой ухватила, что и меня вместе с шапкой к себе подтянула!