Выбрать главу

Я пробовал успокоиться, кусал губы, но слезы лились из меня сами.

Наконец все стихло, и полковник Николаев приказал негромко:

— Действуйте!

Я схватил несколько наполненных табаком кисетов и бросился к солдатскому строю, на ходу размазывая слезы. Мне было стыдно этих слез, таких неподходящих в торжественную минуту, и я совал кисеты, не глядя на бойцов. Меня похлопывали по плечам, какой-то боец даже поцеловал, а я все шел с опущенной головой, боясь, что солдаты разглядят мои мокрые щеки.

Неожиданно кто-то крепко взял меня за плечо. Я протянул кисет, шагнул было дальше, но крепкая рука не отпускала меня.

Я поднял голову. Отец! Это был отец!

Я снова скорчил гримасу — что-то много сегодня обрушилось на меня событий, — но отец присел на корточки, поближе ко мне, и повторил:

— Ну, ну, сын! Помни, что я сказал!

Я вспомнил. Он говорил про бессилие. Про бессилие и силу, которая лишь одна может одолеть бессилие. Я кивнул, вздохнул облегченно и обернулся. Вовка раздавал уже пустые кисеты, ему помогали Анна Николаевна и тот очкастый офицер.

— Иди — сказал мне отец, как бы снова подталкивая. — Иди, у тебя дело!

Но я не мог шагнуть.

— Иди! — приказал отец.

— Хорошо, — ответил я ему и позвал: — Папа!

— Что? — спросил отец, улыбаясь.

— Покажи, где он?

Отец понял и сунул руку в карман. Он вытащил кисет, и я разглядел на нем свои слова: "Смерть фашисту!".

— Возвращайся! — шепнул я, и отец кивнул.

— Хорошо! — сказал он. — А ты напиши. Напиши, когда не упадешь.

Я кивнул и махнул отцу, отступая. Мне надо было раздать еще целую стопку пустых кисетов.

Я шел вдоль строя, раздавая наши кисеты, и смотрел теперь в лица бойцов. Они кивали, они улыбались, они говорили — "Учись, сынок!", говорили, прочитав мою надпись, — "Не сомневайся, будем бить фашиста!", а я шел и шел, раздавая кисеты, как раздают награды, пока не послышалась протяжная команда:

— По ваго-онам!

Четко, не теряя порядка, солдаты побежали к вагонам, а я стоял с нерозданными кисетами.

Все произошло в считанные минуты — бойцы были уже в теплушках, только командиры в белых полушубках еще стояли возле вагонов. Я, словно завороженный, разглядывал молчаливый эшелон с людьми, готовыми воевать, и очнулся, лишь когда впереди сипло гуднул паровоз.

Командиры взобрались в теплушки, поезд медленно покатился, и я кинулся к нему:

— Дяденьки! — крикнул я, поравнявшись с вагоном. — Кисеты возьмите, дяденьки!

Кто-то наклонился ко мне сверху, подхватил мою пачку и исчез во мраке.

— Все в порядке? — крикнул я, волнуясь.

— Не волнуйся, сынок, — сказал мне солдат из медленно плывущего поезда. — Все в порядке…

Я остановился.

Поезд завернулся дугой, и на последнем вагоне замаячил красный огонек.

Поезд уходил на войну.

Война продолжалась…

И много было впереди всего.

У меня — крутых гор. У отца — трудных дней.

Музыка

У всякого человека есть в жизни история, которая как зарубка на дереве: потемнеет от времени, сровняется, смолой ее затянет, но приглядишься посильней — вот она, тут, осталась, присмотришься еще — и время обратно пойдет, закрутится часовая стрелка против солнца все скорей и скорей…

Вот и у меня есть такая история, и я всегда вспоминаю ее, когда слушаю музыку. Вспоминаю, как учился я играть, да так и не выучился, зато выучился другому, может быть, поважней музыки, выучился… да, выучился драться. Не просто кулаками махать, а отстаивать справедливое дело.

* * *

Началось все это как-то случайно, и никак я не мог подумать, что в этот обыкновенный, простой самый день начинается какая-то там история.

Итак, это было где-то вскоре после войны. Когда я, вернувшись из школы, ел жидкий супчик с перловыми крупицами на дне, позвякивая ложкой, а бабушка и мама сидели по краям стола и участливо глядели на мою макушку, жалея меня за выпирающие из спины лопатки, бабушка неожиданно сказала:

— Ой, Лиза, у Правдиных Ниночка идет в музыкальную школу. Давай и Колю запишем!

Я пошевелил ушами, не придавая этому большого значения и не отрывая взгляда от крупинок перловки на дне. Это меня и погубило.

Я не удосужился посмотреть, как заблестели бабушкины глаза, и был наказан.

А бабушка и мама оживленно говорили надо мной, обсуждая новую проблему, и бабушка, особо склонная к искусству, рисовала живые картины. Я и эти картины пропускал и оторвался от тарелки только раз, когда бабушка вдруг зажужжала.