Выбрать главу
1948

НОЧЬ ПЕРЕД БЕССМЕРТИЕМ

Умер парень где-то   на земле Яванской В душный и дождливый   зимний день январский, Умер, не покаявшись,   не сказав ни звука, У стены тюремной   из старого бамбука. Умер с ясным взглядом,   умер с сердцем чистым, Умер, как положено   это коммунистам. А в тюремной камере   в ночь перед расстрелом Он увидел землю   в оперенье белом; Белые, как хлопок,   елей вереницы; Серые, как порох,   от страданья лица. Он увидел Горки —   русское селенье, Где в январский снежный   день скончался Ленин. Парень видел это   сердцем, а не глазом, Потому что снега   не встречал ни разу, Никогда не видел,   как качались ели, Но он знал, что люди   там над гробом пели. Он не знал по-русски,   по-явански знал он: Род людской воспрянет   с Интернационалом. Ленин был всю ночь с ним;   он не знал по-нашему, По-явански Ленина   он всю ночь расспрашивал. И когда товарищ   Ленин, все ответив, Из тюремной камеры   вышел на рассвете, В кандалах поднявшись   с пола на колени, На стене он кровью   нацарапал: «Ленин». Это было зимним   утром, на рассвете, В камере на Яве   в ночь перед бессмертьем. Потому бессмертьем,   что бессмертье это Есть не только в буквах,   видных всему свету, У стены Кремлевской   перед нами прямо Врезанных навеки   там в гранит и мрамор, Но и в этих буквах,   после утра пыток На стене бамбуковой   завтра же замытых.
1949

В ГОСТЯХ У ШОУ

Мы хозяина, кажется, утомили… Пора уезжать — бьют часы на камине. Надо встать и проститься,                                  и долгие мили вновь считать на английской зеленой равнине. Нас сначала сюда                          и пускать не хотели, мы уже тут встречались с подобными штуками: «Мистер Шоу не сможет»,                                «Мистер Шоу в постели» так гласил их отказ, на машинке отстуканный. Но потом             вдруг по почте —                                    письмо от руки с приглашеньем,                        со схемой,                                     как ехать получше нам, с тем особым педантством, с каким в этих случаях пишут великие старики, зная цену себе, но, от многих в отличие, не меняя привычек с приходом величия. И вот мы доехали —                            за три часа — от дымного Лондона                          до этого домика, где на полках, как мертвых друзей голоса, собрались порыжелые, старые томики, где усопший давно                             девятнадцатый век еще бродит по тихим коврам в кабинете и стоит у камина                        седой человек, самый старый писатель                                 на целой планете. Он и сам —                на столетье чем-то похожий. И конца ему нет —                           такой он высокий. Голубые глаза                     и веселые щеки, сто лукавых морщинок на старческой коже. Шевеля над улыбкой усами добрыми, отбросив привычной иронии стрелы, он смотрит на нас                          глазами, которыми на родину нашу                       когда-то смотрел он; они все мягче,                     добрее,                                шире, как будто теплом ее дальним лучатся. Наверное, здесь,                         в им осмеянном мире, такими           глаза его видят не часто! Он вспоминает,                      как ехал в Союз, репортеров                 ответом                            огрев, как плетью: