Генерал
удирал:
ясно вижу картину
вот этого,
в хлопьях жженой бумаги, двора,
в час, когда под Гуйлином
с рассветом
мы дивизией всей
рванули — «вансей!» —
в переводе на русский — «ура!».
Как спешил генерал, как они тут метались, собаки
набивали в багажники барахло из корзин,
проверяли в машинах все баки —
не подсыпан ли сахар в бензин!
И без памяти гнали,
сигналя,
петляя,
об сундуки
синяки
наставляя,
в чемоданы вжимая то носы, то затылки,
торопясь к той условленной, тайной развилке,
где их на поле ждал третьи сутки подряд
самолет, от жары раскаленный, как ад.
И хотя Бай Зун-си уж к Тайваню теперь подлетает
и раз уж удрал он —
то пожить еще, верно, имеет в виду, —
все же надо ему посочувствовать — плохо в Китае
стало жить гоминдановским генералам
в этом сорок девятом году!
Во дворе — хоть шаром покати:
стен бетон,
по углам — капониры,
в подземелье — пустая тюрьма…
Скольких стон
умер здесь, не донесшись до мира!
Скольким было
сюда
суждено лишь войти,
чтоб не выйти
уже никогда!
Сколько здесь посходило
в деревянных колодках с ума,
не дожив до последних событий,
которые мы
называем свободой,
называем победой народа,
по которых бы не было тоже,
не будь этой черной каймы
вокруг списка всех павших,
с Кантона еще начиная.
Мороз подирает по коже —
ни конца нет, ни края,
так тот список длинен —
километры имен;
одному человеку,
даже если не спать и не есть,
за всю длинную жизнь, за три четверти века,
половины их вслух не прочесть…
Рано утром заходят
командир с комиссаром полка,
говорят, улыбаясь, по-русски: «Пока!»
Ну, а все остальное пока еще нам переводят.
Переводят,
что полк уже час как в походе,
переводят,
что сводка хорошая,
переводят,
что победа близка,
две дивизии вышли к вьетнамской границе
и войска Бай Зун-си с ночи заперты на два замка.
Переводят —
но это я сразу увидел по лицам, —
что зашли на минуту, а то не догонят полка.
И опять, но уже без улыбки, по-русски: «Пока»,
к козырьку на прощанье рука!
А глаза так полны,
так полны
чем-то очень знакомым, усталым, орлиным,
как у нас на исходе войны
под Берлином…