«Но чем черт не шутит, пока поп спит», — как говорит Павел, может, Елизар сломал ногу или из трясины не в силах выбраться. И наконец, самое ужасное, если к его исчезновению причастен каюр. Что таит этот человек в своем злобном молчании?
— Долбачи, — говорю проводнику, — прошу тебя, очень прошу, завтра пораньше поезжай за наблюдателями.
— Сам вижу, надо скорее люди сюда тащить, искать Елизара.
Подхожу к Илье, сажусь напротив на валежину. Он пьет чай. Хочу еще раз попытаться выжать из него какие-нибудь подробности исчезновения Елизара. Проводник делает вид, будто не замечает меня, невозмутимо отхлебывает чай, но выдают глаза, в них непотухающий злобный блеск.
— Когда ушел Елизар с табора, утром или вечером? — спросил я насколько мог спокойно, доброжелательным тоном.
Илья, не торопясь, дожевал лепешку, хлебнул из кружки горячего чаю, долил свежего. Будто не слышал моих слов. Я терпеливо ждал. Но он молча продолжал жевать мясо, изредка с пренебрежением поглядывая на меня. Не знаю, что стоило мне сдержать себя.
— Утром или вечером ушел Елизар? — повторил я, призвав на помощь все терпение, всю волю. Теперь нет сомнения, он что-то скрывает и издевается надо мной.
Кусая губу, я глушу в себе бешенство, сижу, жду, когда каюр допьет чай, уберет в потку посуду, сахар, остатки лепешки.
— Может, ты скажешь, что случилось с Елизаром?
— Ямбуй ходи, вернулся нету, — твердит он.
— Это я уже слышал. Где он поднимался?
Молчание.
— Что он взял с собой?
— …
— Ружье с ним? — настойчиво спрашиваю я, а про себя твержу: «Спокойно, спокойно».
Илья отвернулся, набивает трубку, прикуривает и затем чуточку придвигается ко мне. Трубка каждый раз после двух-трех затяжек затухает. Он снова прикуривает от уголька и, как глухонемой, молчит.
— Не собирался ли Елизар после Ямбуя спускаться к озеру на охоту? Может, слышал выстрелы или крик?.. Да отвечай же, черт бы тебя побрал, или я тебя… — И я едва удержался, чтобы не стукнуть Илью.
Он продолжал невозмутимо молчать.
Следователь из меня оказался никудышный. Я встаю, беру карабин, бросаю в рюкзак чайник, кусок вяленой оленины, банку сгущенного молока, лепешку, кружку. Проверяю, есть ли с собою спички. Привязываю к поясу Загрю.
Заглядываю к Павлу в палатку.
— Никто не отзывается, — говорит он.
— Карауль, времени еще много.
— А вы не запаздывайте; может, к ночи, действительно злые духи тут собираются, как бы того…
— Никакого «того», Павел, не будет. Жди, к вечеру вернусь. Передай Плоткину, чтобы самолет был здесь пораньше утром. Всего хорошего!
Долбачи, провожая меня, предупреждает:
— Смотри, напрасно Ямбуй не ходи, одному нельзя, место худое, видишь, как люди тут пропадают.
— Не беспокойся, Долбачи, я это знаю. А ты завтра поторопись.
Появившееся у горизонта утром мятежное облачко исчезло. Небо густо-синее. Если дни будут солнечными, мы скоро выясним, что происходит на этом Ямбуйском гольце, и тогда повернем назад, к своим. Скорее бы!..
10. В западне
Шагаю звериной тропой. Слева в скалистых берегах ворчит Реканда. Справа спокойная, ласковая с виду марь. За нею Ямбуй. К подножию его подступает болото.
День теплый, мягкий. Взлетела пара кряковых уток, всплеснула воду и унесла на крыльях в тишину предупреждающий крик. Иду по кромкам болот. На поводке неохотно плетется Загря. Не пропускаю ни одного следа, но попадаются только звериные, старые и свежие. Человеческих следов не видно.
Глаза быстро устают от напряжения, утомляет однообразие. В ушах комариный гул. Горцам — а я родился на Кавказе — на открытом пространстве со скудным пейзажем обычно становится не по себе.
Радует только осень — в тайге это самое красивое время года.
На темно-зеленом фоне лесов, на бледно-желтом ягельном поле пылают осинники ярко-красным багряным огнем. Они сливаются, охватывают пожарами огромные пространства и очаровывают удивительным сочетанием красок. Ни одному художнику, наверное, не удалось передать эти тончайшие тона переходов из одного цвета в другой. Их можно только видеть. А сколько хорошей, светлой грусти приносит с собою осень!