Издалека донесся выстрел.
— Наши стреляют, — встревожился Цыбин. Он отошел от огня, прислушался. — Зря не пустили нас, нашкодит людоед в лагере.
Пожалуй, Цыбин прав. Такое невезенье!..
Тяжелый туман причудливыми космами сползал с деревьев на захламленную землю, нависал над болотами. Как неприветлив мир, покрытый серым туманом!
Карарбах сидит полураздетый, прикрыв спину куском брезента. Перед ним лежит его старенькая дошка. Смотрю на нее — и глазам не верю: у дошки обрезана пола — не с ума ли сошел старик! Я знаю, как трудно бывает расстаться с истрепанной в походах телогрейкой, пережившей с тобой всего лишь один полевой сезон, а ведь эта дошка для Карарбаха свидетель прожитых лет. С нею он разделил немало бурь, костров, дождей, в ней он и состарился. Не понимаю, зачем надо было ему именно сегодня расправиться со своей старенькой, латаной спутницей?
Подхожу к разбушевавшемуся костру. Весь дрожу от свежей, далеко еще не закончившейся осенней ночи, оттого, что не выспался. Смотрю на старика — и еще больше удивляюсь: он шьет из отрезанного куска унты. Уже дошивает второй.
— Ночью три раза стреляли на таборе, — докладывает Долбачи, — однако, беда, там людоед был!
— Может, по волкам стреляли? — предположил я.
Проводник повел плечами.
Отогреваюсь у костра. Туман, как пьяный гость, качается возле стоянки, и все еще поет ночной ручей. Карарбах перестает работать, поднимает голову. Я показываю пальцем на дошку, спрашиваю, зачем изрезал ее и для чего ему сейчас, по мокрому, унты?
Старик показывает на ноги, на кустарник, на свои уши и что-то говорит. На помощь приходит Долбачи.
— Он в этих унтах пойдет искать амакана.
— У него же на ногах еще крепкие, лосевые?
— Лосевые что твои сапоги, шибко много шуму, когда ходишь по стланику, а в этих, — он показывает на унты в руках Карарбаха, сшитые шерстью наружу, — можно ходить неслышно, как рысь. Медведь не догадается, что еще другой человек ходит по стланику, непременно к тебе пойдет.
Где-то за туманом, за далью гор — утро. Но еще спят болота, стланики, звери, птицы… В этот предутренний час, как никогда, чуток сон в природе.
Карарбах опускает в банку со сгущенным молоком кончик прутика, долго обсасывает его, запивая большими глотками чая. Видно, его язык не избалован сладостями, пьет он долго, вольготно.
— Значит, идете? — спрашивает меня Цыбин.
Долбачи поднимает на меня глаза.
— Конечно, иду! Иначе не встретиться с людоедом, если он нападает только на одного человека. В этом нельзя не верить Карарбаху.
Цыбин неодобрительно покачал головою.
— Не так страшен черт, как его малюют, — говорю я. — Ведь ребята погибли, не подозревая о существовании людоеда на Ямбуе. Их подвела беспечность. А мне — куда проще: я знаю со слов Карарбаха нрав этого зверя: откуда, с какой стороны он может напасть. Значит, нелегко будет меня поймать врасплох.
— Ну что ж, ни пуха ни пера! — говорит Цыбин, громко прихлебывая чай.
За свои годы странствий по тайге мне пришлось охотиться почти на всех крупных зверей.
Я выслеживал джейранов и диких кабанов на Кавказе, в местах, где, к сожалению, уже много лет с тех пор нет и следов этих животных, да и не осталось лесов. Бродил осенью и зимою за табунами сокжоев по пустынной Таймырской тундре. Наблюдал жизнь снежных баранов на Становом, Джугджуре. Охотился на маралов, поднимал их на трубу. Сотни ночей провел в скрадках, подкарауливая зверей. Но медвежьей охоте я отдаюсь с безудержной страстью.
Когда добываешь сохатого, оленя, серну, все очень просто. Другое дело — охота по медведю. Ведь медведь сильный и свирепый зверь. Хотя ты и убежден, что он боится человека, но тебя все время держит в тисках ощущение опасности. Эта охота требует не только навыка, знаний повадок зверя, но и большого самообладания. На мою долю выпало солидное количество добытых медведей — может быть, даже рекордное для нашего времени. Другой бы опытный охотник, занимаясь медвежьим промыслом, в условиях, в которых находился я, думаю, добыл бы гораздо больше. Ведь я охотился только ради мяса, когда его у нас не хватало.