Огонь луны в недопитом бокале,
Расцвет в цветах, отгрохотавший бал,
И состязанье лодок на канале,
И шум толпы, и пушечный сигнал.
Над городом на проволоках медных
Свист кратких бурь, и долгий синий день,
Паровика в горах гудок бесследный,
И треск стрекоз, ритмирующих лень.
На острове беспутная, смешная
Матросов жизнь, уход морских солдат,
Напев цепей, дорога жестяная,
И каторжной жары недвижный взгляд.
Не верю в свет, заботу ненавижу,
Слез не хочу и памяти не жду,
Паду к земле быстрее всех и ниже,
Всех обниму отверженных в аду.
«Шары стучали на зеленом поле…»
Шары стучали на зеленом поле,
На стеклах голубел вечерний свет,
А я читал, опять лишившись воли,
Журналы, что лежат за много лет.
Как мы измучены. И хорошо бывает,
Забыв дела, бессмысленно читать
И слушать, как в углу часы играют,
Потом с пустою головой ложиться спать.
Зачем наполнил Ты пустое время?
Часы идут, спешат рады карет,
По толстому стеклу ползут растенья,
На листьях отражен вечерний свет…
Покинув жизнь, я возвратился в счастье
Играть и спать, судьбы не замечать –
Так разлюбить бывает в нашей власти,
Но мы не в силах снова жить начать.
1932
«Шумел в ногах холодный гравий сада…»
Шумел в ногах холодный гравий сада,
На летней сцене паяце́в играли,
Кривясь, лакеи, как виденья ада,
В дверях игорной залы исчезали.
Там газ горел и шар о шар стучал.
Пронзительно из голубого грота
Кричал паяц, но офицер скучал
И подведенный ангел ждал кого-то.
А над горами лето умирало,
В лиловом дыме тихо птицы пели,
И подле рельс у самого вокзала
В степи костры оранжево горели.
Сиял курзал. О, сколько вечеров
Я счастья ждал на городском бульваре!
Под белой тканью солнечных шатров
С извозчиком во тьме смеялись пары.
Визжали девушки, острили офицеры,
И месяц желто возникал в пыли,
Где сердце молодого Агасфера
Боролось с притяжением земли.
Кружася и себя не узнавая,
Оно к девицам ластилось, как вор.
Но, грязным платьем небо задевая,
Смеялось время наглое в упор.
1932–1934
«В серый день лоснится мокрый город…»
В серый день лоснится мокрый город.
Лошади дымятся на подъеме.
Затихают наши разговоры.
Рано меркнет свет в огромном доме.
В серый день темнеет разговор.
Сердце мира полнится дождем,
Ночь души спускается на двор,
Всё молчит и молится с трудом.
Ночь пришла, и вспыхнул дальний газ,
А потом опять огонь погас,
Снег пошел и скоро перестал,
Новый день декабрьский настал.
1931
«Прежде за снежной пургою…»
Прежде за снежной пургою,
Там, где красное солнце молчит,
Мне казалось, что жизнью другою
Я смогу незаметно прожить.
Слушать дальнего снега рожденье
Над землей в тишине белизны
И следить за снежинок паденьем
Неподвижно сквозь воздух зимы.
Почему я склонился над миром,
Позабыл о холодных царях?
Или музыка мне изменила,
Или сердце почуяло страх?
Нет, но ангелы – вечные дети,
Не поймут и не любят земли.
Я теперь самый бедный на свете,
Загорелый бродяга в пыли,
Славлю лист, золотеющий в поле,
Запах пота, сиянье волны
И глубокую в сумраке боли
Радость жизни, развеявшей сны,
Соглашение камня и неба,
Крепость плоти, целующей свет,
Вкус горячего, желтого хлеба,
Голос грома и бездны ответ.
1932
«Был высокий огонь облаков…»
Был высокий огонь облаков
Обращен к отраженью цветов.
Шум реки убывал под мостом.
Вечер встал за церковным крестом.
Лес в вечерней заре розовел.
Там молчало сиянье веков.
Тихо падало золото стрел
В золотую печаль родников.
Уж темнело. Над мраком реки
Чуть светились еще ледники.
Гнили листья. Ползли пауки.
Отражали огни родники.
Монастырь на высокой скале
Потухал в золотом хрустале,
А внизу, в придорожном селе,
Дым, рождаясь, скользил по земле.
Только выше, где холод и снег,
Инок бедный, немой дровосек
У порога святых облаков
Бьет секирой в подножье веков.