Выбрать главу

Нет, наверное, я никогда не забуду Самеда в минуты и пасы этих разговоров и споров, не забуду ни его чуть-чуть побледневшего от сдержанного гнева лица, ни его остроумно-ядовитых реплик, ни того сарказма, с которым он, как учитель нерадивому ученику, объяснял высокопоставленным британским чиновникам ту простую и жестокую истину, что их время прошло, что история их колониальной империи давно уже миновала свой зенит. Гордость своим товарищем – одно из самых дорогих чувств в человеческой душе, и это чувство связано у меня с памятью о Самеде в дни той послевоенной, первой и далеко не простой для всех нас поездки на Запад.

Говорить обо всем невозможно. Воспоминания накатываются и накатываются, как волны, настигая друг друга… То вспоминаются стихи, то встречи, то снова стихи, то застолья, то страстные литературные споры, – а когда в спорах участвовал Самед, они всегда, в конце концов, оказывались страстными. Вспоминается поэма «Негр говорит»8 – и в чтении самого Самеда, гортанном и возвышенном, и в прекрасном переводе Маргариты Алигер на первой полосе «Литературной газеты»9. Вспоминается впечатление от «Вагифа»10, от первого чтения этой вещи, в которой столько подлинной истории и столько собственной жизни Самеда, вложенной в этот страстный драматический рассказ. Вспоминается Самед, сначала волнующийся в дни подготовки своего доклада о поэзии на съезде писателей11, потом на самом съезде на трибуне – собранный, сильный, знающий, что с ним еще будут спорить, будут выходить на эту трибуну и спорить, но уверенный в своей правоте, в своем взгляде на поэзию и готовый защищать его.

И наконец – весна 1956 года. Баку. Пятидесятилетие Самеда12, на котором он не был – лежал дома и слушал то, что мы ему говорили. Слушал по радио. Мы знали, как он тяжело болен, и он сам хорошо знал это. И в этом юбилее присутствовало сознание той трагической черты, которая вот-вот отделит его от нас. Он был жив, он дышал, он любил поэзию, он любил людей, он волновался за своих друзей, – он не сдавался, и поэтому, лежа дома в ожидании того часа, который отделит его от нас, он был еще с нами, был всею силой своей души и своей воли с нами. И мы это чувствовали, обращаясь к нему в зале, в котором его не было.

Никогда не забуду, как в тот день, когда я его видел в последний раз, он, прекрасно сознавая свое положение, ничего не говорил о себе, о своей болезни. Он говорил о другом – о друзьях. О людях, которых он любил. Спрашивал о Тихонове, спрашивал о Фадееве, спрашивал с какой-то тревогой, поразившей меня и тогда, а еще больше потом, когда оказалось, что это было именно в тот день, когда Фадеев ушел из жизни13.

Самед любил своих друзей, любил страстно и верно. И последнее ощущение, которое связано у меня с ним, – это не ощущение страха смерти, не ощущение усталости от болезни и страдания, – а ощущение силы любви к людям. Ему не хотелось уходить от них, потому что он очень любил их. Но, уходя, он думал не о себе, а о них. И в этом, как и во многом другом, на всем протяжении его жизни проявлялась незаурядная сила его мужественной души. Была она – эта мужественность – и в тех его стихах, написанных в последний год жизни14, что мне посчастливилось переводить на русский. Мне до сих пор трудно их читать. Читаю, и каждый раз вспоминаю Самеда, и вот уже столько лет ничего не могу с собою поделать… Читаю и не могу примириться с тем, что его нет…

1976

Халхин-гольская страница*

(Из записок о Г. К. Жукове)

Встречаясь на протяжении ряда лет с Георгием Константиновичем Жуковым, я пришел к мысли, что мой долг литератора – привести в порядок свои записи, сделанные в разное время после этих встреч. Сведя все записи воедино, я назвал их «Заметки к биографии Г. К. Жукова» и осенью 1971 года решился послать первую главу их – «Халхин-гольская страница» – на просмотр Жукову1.

Через несколько дней я получил от него ответ. Оценив рукопись как правдивую, он вернул мне ее со своими поправками2.

«В рукопись я внес небольшие уточнения. Думаю, что Вы не будете возражать против них», – писал Жуков.