И заканчивалось это письмо, написанное в самый разгар лета шестьдесят восьмого года, так:
«Мне пятьдесят лет! Это не может быть! Мне или несколько больше, или значительно меньше – будущее покажет. Приветствуем тебя – Волга и я. Твой Михаил Луконин».
И вот после этой предварительной переписки – 31 октября 1968 года, Волгоград, набитый до отказа зал театра. На сцепе поэты, съехавшиеся из разных концов страны. На столе шестьсот телеграмм, тоже из разных концов страны. Рядом со мной сидит и смотрит в переполненный зал Михаил Луконин. Смотрит с тем мнимо отчужденным, каменным выражением лица, которое бывает у него в минуты крайнего волнения. И я, стараясь как можно реже заглядывать в свое не слишком разборчиво, от руки написанное вступительное слово, произношу его в присутствии Луконина, стоя перед его земляками.
Вечер был строгий, без вставных номеров, без всего того, что иной раз призвано облегчить участь юбиляра. Был Луконин, были его друзья-поэты и были его друзья-читатели, с которыми он говорил и которым он читал свои старые и новые стихи. Зал в Луконин остались довольны друг другом. Довольны, потону что они хорошо поняли друг друга в тот вечер. Это и было самое главное.
Когда все кончилось и мы ушли со сцены, у Луконина было счастливое лицо, расслабленное и усталое. Никакое не каменное, наоборот, казалось, что такое лицо и не может быть каменным, хотя это не так – бывало.
Мне не раз доводилось и говорить и писать о разных книгах Михаила Луконина. Доводилось слушать его стихи еще не напечатанными, доводилось спорить о них. Были стихи, к которым я оставался равнодушен, и были стихи, в которые я влюблялся, такие, как «Мои друзья», такие, как «Пришедшим с войны», такие, как «Обелиск», такие, как «Спите, люди», такие, как «Необходимость».
Сказав, что у Михаила Луконина есть удачи и неудачи, есть вершины его поэзии и есть поэтические просчеты, я лишь повторяю то, что обычно говорят о любом из нас.
Существенней сказать о другом, отличающем именно Луконина, его поэтический характер.
У Луконина есть неудачные стихи, но нет проходных книг. Что такое вообще проходная книга? Это книга, которую поэт еще не готов был написать, перед которой он не напрягся всеми своими мускулами и которую написал прежде, чем был готов ее написать. Так вот, таких книг у Луконина нет! Он всегда готовился к новой книге не как к чему-то приятному в новенькой обложечке, что хочется поскорей в готовом виде положить на стол. Его книги – это строительство. Не все в этом строительстве безукоризненно, не все зачищено и заделано, попадаются ошибки глазомера. Но это всегда строительство, внушающее уважение не только к таланту, но и к упорству в выполнении задуманного.
Луконин любил поэзию неуступчивой любовью человека, избравшего ее главным делом жизни. Говорил и писал о ней умно, тонко и непримиримо.
За те годы, когда Луконин постепенно, без спешки и метанья из стороны в сторону одну за другой выстраивал свои книги, он незаметно для нас – может быть, еще незаметней, чем это происходило с другими, – стал из тридцатилетнего пятидесятилетним.
Все эти годы мы с ним дружили, иногда отдаленней, иногда теснее, но писали друг другу сравнительно редко – и потопу, что довольно часто встречались, и потому, что телефон был почти всегда под руками. Кроме того, часть этого времени мы вместе работали в журнале «Новый мир»4, я был его главным редактором, а Луконин редактором отдела поэзии. И эта работа настолько повседневно связывала нас, что немногочисленные письма Луконина того периода почти всегда относились к нашим редакционным делам: это были не столько письма, сколько отзывы о рукописях. Причем чаще всего – прозаических. О стихах – в тех случаях, когда Луконин не подписывал их в набор сам, решив посоветоваться со мной, а меня не оказывалось поблизости, – он писем не писал. Писал свое мнение чаще всего на полях, там же, где делал пометки и предложения по ходу чтения. А прозу и публицистику частенько читал еще не в верстке, а в рукописях и прикладывал к ним записки, обычно не слишком длинные. Мнения свои излагал без околичностей, иногда резко, иногда насмешливо. С ним можно было соглашаться или спорить, когда как. Но на суждениях его обычно лежала печать той остроты и оригинальности, которая отличает поэтов, взявших себе за правило выражать свое по-своему, причем не только в стихах.