— Счастливый брак! — лаконично закончил Сандоз.
Было десять часов, когда друзья позвонили у решетки Ришодьера. Имение, в котором они до сих пор еще не бывали, восхитило их: густой лес, французский сад со въездами и откосами, величественно расстилавшимися перед их глазами, три огромные оранжереи и в особенности колоссальный водопад с хаотически нагроможденными искусственными скалами из цемента и подведенными водопроводными трубами; владелец загнал в него целое состояние, движимый тщеславием бывшего рабочего-штукатура. Но больше всего поразило друзей печальное безлюдье этого владения: расчищенные граблями дорожки, на которых не видно было ничьих следов, огромный пустынный парк, где только изредка мелькали силуэты садовников, мертвый дом, в котором были заперты все окна, кроме двух, слегка приоткрытых.
Наконец появился лакей и осведомился, что им угодно. Узнав, что они пришли к хозяину, он с дерзким видом ответил, что хозяин за домом, на гимнастической площадке. Затем он снова исчез.
Пройдя по одной из аллей, Сандоз и Клод вышли на лужайку, и зрелище, представшее перед ним, заставило их остановиться. Дюбюш стоял у трапеции и, вытянув руки, поддерживал своего сына Гастона — тщедушного десятилетнего мальчика с мягкими, как у грудного ребенка, костями. В колясочке, ожидая своей очереди, сидела дочь Дюбюша, Алиса, родившаяся недоноском; она так плохо развивалась, что и сейчас, в шесть лет, еще не умела ходить. Поглощенный своим занятием, отец помогал сыну проделывать упражнения для рук и ног, раскачивая его и тщетно пытаясь заставить подтянуться на хрупких ручонках; но так как и этого легкого усилия было достаточно, чтобы мальчика бросило в пот, он снял его с трапеции и закутал в одеяло. Дюбюш все проделывал молча, одинокий в этом огромном прекрасном парке под безбрежным небом, вызывая к себе глубокое сострадание. Выпрямившись, он вдруг увидел обоих друзей.
— Как! Это вы?.. В воскресенье, и не предупредив заранее?!
Он в отчаянии всплеснул руками, а потом объяснил, что по воскресеньям горничная — единственная женщина, которой он решается доверить детей, — уезжает в Париж и поэтому ему нельзя ни на минуту оставить Алису и Гастона.
— Держу пари, что вы приехали ко мне завтракать!
Встретив умоляющий взгляд Клода, Сандоз поспешил ответить:
— Нет, нет… Мы забежали только пожать тебе руку. У Клода тут были дела. Ты ведь знаешь, он когда-то жил в Беннекуре. А раз уж я его провожал, нам пришло в голову тебя проведать. Но нас ждут, так что не беспокойся.
Тогда, вздохнув с облегчением, Дюбюш сделал вид, что хочет их удержать. Черт побери! В их распоряжении целый час! И завязалась беседа. Клод смотрел на Дюбюша, удивляясь, что он так постарел: на одутловатом лице показались морщины, на пожелтевшей, как будто забрызганной желчью коже выступили красные прожилки, голова и усы уже поседели. Движения стали вялыми, все тело обмякло, отяжелело от безысходной усталости. Неужели денежные поражения так же тяжелы, как поражения в искусстве? Голос, взгляд — все в этом побежденном говорило о позорной зависимости его нынешнего существования, о крушении его карьеры, о вечных попреках, о постоянных обвинениях в том, что он получил наследственные капиталы под залог таланта, которого у него не оказалось; и он продолжал обкрадывать семью еще и теперь, потому что ел, одевался, брал карманные деньги, принимал ежедневную милостыню, как обыкновенный вымогатель, от которого никак не могут избавиться.
— Подождите меня, — попросил Дюбюш. — Я займусь моей крошкой еще минут пять, а потом пойду с вами.
Нежно, с бесконечными материнскими предосторожностями он вынул маленькую Алису из колясочки и приподнял ее до трапеции; затем, приговаривая ласковые слова, улыбаясь, ободряя, он заставил девочку минуты две покачиваться, чтобы поупражнять ее мускулы, но все время расставлял руки, следя за каждым движением ребенка, в страхе, что Алиса разобьется, если, утомившись, выпустит трапецию из своих хрупких восковых ручек. У девочки были большие светлые глаза, она ничего не говорила и покорялась, несмотря на то что упражнения внушали ей ужас; ее жалкое тельце было так невесомо, что совсем не натягивало веревок, точно тельце маленькой заморенной птички, которая, падая с ветки, даже не колеблет ее.
Дюбюш взглянул на Гастона и, заметив, что одеяльце сползло и открылись ноги ребенка, воскликнул в отчаянии:
— Боже мой, боже мой, да ведь он простудится в траве! А я не могу шевельнуться. Гастон, детка! Каждый день одно и то же: ты как будто только и ждешь, чтобы я занялся твоей сестричкой! Сандоз, прикрой его, умоляю! Спасибо, спасибо! Спусти же одеяло ниже, не бойся!