Бета всегда элегичен и романтичен. В его стихах яснее всего просвечивает Блок, преломленный через влияние позднейших футуристов, в особенности, пожалуй, Пастернака. Приемами последнего – сдвигами планов, не непосредственным, а как бы вторичным отражением действительности – Бета часто пользуется в построении своих художественных образов. Сам он считал себя учеником Н. Гумилева, однако в его стихах мало четкости и яркости, присущих акмеизму.
Тематика его поэзии очень разнообразна, но в общем тоне его лирики лишь изредка звучат жизнерадостные нотки. Да и сам он любил слова: «угрюмый», «хмурый», «мрачный». Динамика его стихов часто достигает большого напряжения, а ритмическое движение дает иногда интересные мотивы, в особенности в «Фокстротной поэме» (сборник «Парнас между сопок». Владивосток. 1922 г.). Однако, в общем, стихи его по большей части технически «сыроваты», недостаточно обработаны.
Что касается прозы, то большинство его вещей, печатавшихся на Дальнем Востоке, были удачной стилизацией и Бета мечтал выпустить их в Европе отдельным сборником. Среди них некоторые удивляли исторической эрудицией автора.
Для прозы Буткевича характерна легкость, с которой идет развертывание сюжета и та творческая интуиция, которая позволяет ему превращать самую, казалось бы, избитую тему в художественную вещь. Словесные краски Беты акварельно-легки и воздушны; на них почти везде лежит некоторая печальная туманная дымка, лишь изредка подымающаяся, чтобы показать вещи в неожиданно-резком и смелом повороте.
Темы этого цикла рассказов, независимо от стилизованной автором эпохи, почти всегда – несчастная любовь и гибель от нее.
Видение под внешней оболочкой вещей других, трансцендентальных сущностей – вот в чем основная черта и аромат творчества несчастного погибшего художника.
Н. Берберова. Из книги «Курсив мой»*
В связи с этим вспоминаю другой случай: в 1926 году некто Борис Буткевич прислал из Шанхая рассказ в «Новый дом», который я немедленно напечатала – он был талантливый, и все потом (даже Бунин) говорили, что автор «обещает». Мы стали переписываться. Буткевич с Дальнего Востока переехал в Марсель. В 1928 году, когда я ехала из Канн в Париж, я дала ему знать, чтобы он пришел на вокзал, я хотела ему помочь устроиться хотя бы марсельским корреспондентом «Последних новостей» (он очень тяжело работал). Выхожу в Марселе на платформу. Стоит перед вагоном маленький человек, скромно одетый, курносый, с глупым лицом и повадками провинциала. Я подошла. Стали разговаривать. Я старалась не замечать его внешности и сразу перешла к делу. Вдруг человек говорит: «Я – не Буткевич. Извините, только Буткевич не пришел, я за него». «А где же он?» – спросила я, сердце мое упало. Я почувствовала, что сейчас ужасно рассержусь.
– Они не пришли, – сказал человек, – потому что у них нет нового костюма, а в старом они стыдятся.
Я онемела. Мысль, что кто-то не пришел из-за дырявого пиджака и стесняется МЕНЯ! боится МЕНЯ! мне показалась совершенно абсурдной. Соображение, что прислан был какой-то идиот, чтобы мне об этом сказать, привело меня в бешенство. Но я сдержалась и сказала:
– Очень жалею.
И пошла в свой вагон. Человек с глупой улыбкой смотрел мне вслед.
Позже Буткевич извинился передо мной, написав мне, что он был болен и к поезду прийти не мог. Я своих чувств к нему не изменила: писала ему, устроила две его корреспонденции в газету и, когда он умер на больничной койке, написала о нем некролог.
З. Гиппиус. Из письма к Н. Берберовой*
Четверг.
Le Cannet <1927>
Мы приедем на будущей неделе, милая Нина. И, конечно, сейчас же увидимся… А я вам хочу написать о Буткевиче.
Не знаю почему, но я, как-то во всех смыслах его представляла иначе, и даже все «о нем» иначе. Он, во-первых, вовсе не «юный», а с виду даже и не очень молодой (старше Володи). Маленького роста, гораздо ниже меня, но широкенький. Похож сначала на рабочего (хотя одет не как рабочий), а при рассмотрении – на учителя провинциального, или даже не провинциального, а просто. Он – сын уфимского предводителя дворянства (расстрелянного большевиками), в университете учился Московском, но бывал и в Петербурге. Служил у Колчака (офицером) – и тут у него длиннейшая история, обычная – и странная – русская эпопея. Японцы спасли его из Че-Ка, за неск. дней до расстрела. Раньше он был контужен, и правый глаз у него плохо видит. Он побывал везде (мал земной шар!), испытал, если не все, то почти все, был и редактором газеты (во Владивостоке) и учителем гимнастики. Немногословен. Только кратко отвечает на вопросы. Но просто, без угрюмости. Лицо обветренное, нос красноватый; может быть, он и пьяница, и эксцессник – этого не знаю. И это, вообще, скрыто; никаких «богемно-эстетических» манер. Производит впечатление культурного человека, литературу знает, мнения у него простые и верные. Оказывается, был в Париже, но не мог найти там никакого приличного труда и «ушел» в Марсель. Последние годы жизни (или «жития») дали ему какую-то «дикость», сделали каким-то… не умею найти точного слова, но будто у него все «отбито», вот как говорят – «печенки у меня отбиты». Физический труд? Он, по-моему, его «не любит». Но на него способен: «я занимался спортом».