— Ой, Петруся, Петруся! — начал он, качая головой, — что с тобой сделалось? На кого ты стала похожа? Волосы растрепанные, точно ты с кем-нибудь дралась, а глаза опять распухли от слез. Ты чего плакала, а?
Петруся, не отвечая, быстро отошла от стола и встала у огня, повернувшись спиной к мужу. Молчание, которым жена ответила на его вопрос, видимо обидело Михала, и, когда ему не хватило хлеба, он грубо крикнул, повысив голос:
— Хлеба дай! Слышишь? Чего ты там стоишь, опустив руки, будто какая барыня!
А едва она выполнила его приказание, он снова крикнул:
— Детям дай поесть! Не нищие они, чтобы из-за черт знает какой матери до полуночи сидеть голодными.
Это уже было оскорбление и тем более жестокое, что оно уязвило ее материнское сердце, но Петруся и теперь не ответила. Она дала поесть бабке и детям, перемыла после ужина и поставила на полку посуду, вытерла стол, погасила лучину и лампу, села на топчан и, склонившись над зыбкой, покормила грудью проснувшегося Адамека. В печи еще догорали дрова, и в полутемной горнице колыхались отсветы пламени. Аксена неподвижно лежала на своем сеннике наверху. Может, она и не спала, но лежала молча и не шевелясь. Дети уснули сразу после ужина. Михал не ложился. За ужином он много ел, потом, облокотясь на стол, курил, раза два даже принимался что-то негромко насвистывать. Судя по виду, ничто его не беспокоило. Однако он и не собирался спать. Все курил папиросу за папиросой и, подперев рукой лоб, думал. Петруся качала зыбку, баюкая маленького. Она вполголоса напевала без слов протяжную заунывную песню; в глубокой тишине и колеблющемся полумраке мелодия плыла и колыхалась робкой печальной волной. Младенец уснул, женщина встала с топчана и, тихо ступая босыми ногами, подошла к мужу. Так же тихо она позвала:
— Михась!
— А! — поднимая голову и глядя на жену, спросил кузнец.
— Я хочу завтра чуть свет идти в местечко…
— Это зачем?
— В костел, помолиться. Я попрошу Франку, чтобы присмотрела за домом и за детьми.
Михал все смотрел на нее, но в темноте она не видела выражения его глаз.
— Чего это тебе вздумалось идти в костел?
Помолчав минуту, Петруся ответила:
— Хочу исповедаться и причаститься. Пусть сам господь бог засвидетельствует перед людьми, что я ничем не грешна.
Она подавила рыдания и утерла передником слезы, градом покатившиеся по щекам.
— Опять ты плачешь, — заметил Михал, — вот ты какая стала плаксивая… совсем не такая, как была…
— Не такая, — повторила женщина и робко прибавила — И ты не такой, как был…
— Да, не такой, — подтвердил муж.
Эти короткие слова, в которых оба они признавали утрату былого счастья, звучали глубокой скорбью. Он все так же испытующе глядел на жену.
— А ты и вправду завтра пойдешь к исповеди и примешь святое причастие?
— А как же, — ответила она и повернулась было, чтобы уйти. Но он остановил ее:
— Петруся!
— Чего?
— Садись-ка рядом, поговорим.
Удивленно и робко она уселась на край лавки. Михал начал разговор:
— Послушай, Петруся. Что же, так мы всегда и будем с тобой жить, как бессловесные твари?.. Только того и не хватает, чтобы и мы, к соблазну и на смех людям, начали ссориться, как, не тем будь помянуты, Степан Дзюрдзя и его жена… Нельзя так, Петруся. Не надо так. Ты мать моих детей, и я должен тебя уважать…
Она слушала его с такой жадностью, как будто от каждого его слова зависела ее жизнь, а когда он умолк, она развела руками и шепнула:
— Что же мне-то делать, Михась, коли ты меня разлюбил?..
Сказав это, она едва перевела дух, видимо ожидая ответа. Но кузнец ничего не сказал. Он громко запыхтел, вздохнул, бросил недокуренную папиросу на середину горницы и снова молча подпер голову рукой. Не дождавшись желанного ответа, она со сдавленным стоном опустилась на пол и страстным шепотом начала: