Выбрать главу

Конечно, на следующее же утро дружба побеждает, и служба идет. Но мгновенно вспыхнувшее всеобщее слепое побоище остается как симптом, как признак какой-то грозящей смуты.

Чувствуя это, Визбор пытается найти опору именно внутри души, независимо от мироструктуры, в которую душа включена.

Это верно, что мир правилен и пропасть не дадут.

Но вот в разгар учений офицеры вдруг узнают, что в Москве власть сменилась. (Зная биографию Визбора, нетрудно вычислить, что это — 1957 год, антипартийная группа и примкнувший к ним Шепилов).

Так что офицерам делать?

— А ничего. Мы с тобой ротные.

То есть их разборки нас не касаются, мы делаем свое дело, потому что сами убеждены в его нужности.

Симфония долга, звучащая под сводами Мироздания, спускается в душу отдельного человека и прячется в ней. На случай очередных пертурбаций под сводами. Из которых Визбор различает: пургу малую, пургу большую и пургу капитальную, а также погоду под названием «хорошая», которой вообще не бывает. Зато бывает — и постоянно — погода под названием «дует»: когда надо ходить, нагнув голову.

Это еще героика. Это еще человек, владеющий целым миром и чувствующий себя за целый мир в ответе. Это все еще советский человек в идеально чистом варианте: в отрешении от грязи политики и лжи пропаганды.

Но этот человек уже ощущает себя на краю.

Может быть, поэтому таким острым, тоскливым предчувствием тронуты у Визбора те страницы, что посвящены его поколению, послевоенным шестидесятникам. Это лучшие его страницы — реквием последним идеалистам:

Улицы нашего детства стали неузнаваемыми. Их перекрасили в другие цвета. Наши любимые заборы и глухие стены домов, о которые бились наши маленькие (за неимением больших) резиновые мячи… сегодня снесены бульдозерами. Наше детство просто перемолото в траках бульдозеров… Мы любили свои тихие тополиные дворы, мы чувствовали в них отечество. Только наши девочки, чьи имена мы писали мелом на глухих стенах, плавно превратились в покупательниц, клиенток и пассажирок с усталым взглядом и покатыми плечами. Пошли на тряпки наши старые ковбойки, просоленные потом наших спин, гордые латы рыцарей синих гор….

Все это — прошло, кончено, сметено в небытие.

От тех времен деревянных австрийских лыж, бамбуковых папок и шаровар, трепетавших под коленками на спуске, — теперь осталось всего ничего….

На смену шестидесятнику идет какой-то новый герой. Он в шведской пуховой куртке, надувных американских сапогах, то ли «аляска», то ли черт их знает, как они там называются.

У него взгляд хозяина жизни, прекрасно разбирающегося в дорожной карте… Ни в чем он не виноват. Просто вырос в такое время — не хлебал никогда щей из крапивы, не делал уроки у открытой дверцы буржуйки, никогда не знал, что джаз — запретная музыка, не смотрел на телевизор, как на чудо, — просто потреблял все, что дало ему время, — густую белковую пищу, быструю автомобилизацию, стремительную человеческую необязательность, Москву как средоточие всего….

Москва как средоточие всего — вместо Арктики и Хибин, вместо целины и дальнего гарнизона. Аляска — как модная марка сапог.

Предчувствуя этот исход дела, шестидесятник начинает искать опору в том времени, которое, кажется, было для него сломом всей жизни, — в лихолетье Отечественной войны.

Уехало мое поколение на самой последней подножке воинского эшелона.

В сущности — это прозрение, делающее честь чутью историка, хотя ничего такого у Визбора в строчках не прописано. Героический характер, созданный в советскую эпоху и пропагандистски неотделимый от 1917 года, передислоцируется у него в 1941-й. Не Октябрьская революция, а Отечественная война становится тем событием, которое оправдывает существование советского человека.

В этом есть огромный исторический смысл. Революционная идеология и весь мечтательный план коммунизма — не более чем наркоз, под которым народ, униженный бессилием державы в первую мировую войну, должен был подготовиться ко второй, еще более страшной. Из населения сделаться народом, из народа — армией. Это дело смертельное: всеобщая казарма, лагерь как норма жизни, диктатура, деспотия, тоталитарность… Чтобы все это вынести, требуется эйфория. Она и называется коммунизмом. Но дело не в слове. И не в доктрине. Дело в характере, который выковывается для подступающего исторического дела. Визбор слова «коммунизм» не употребляет, о революции — не ведает. Но он чувствует, что тот реальный характер, который он наследует от старших братьев, предназначен для великой задачи, и он ее угадывает, когда говорит: Война.