Выбрать главу

Можно было бы, вослед самому О. Мандельштаму, признать, что сущность вспоминаемой им жизни слагается из Петербурга и еврейства, и к тому же слагается так, что Петербург — это «гранитный рай его стройных прогулок», а его родное еврейство — это «хаос иудейский», можно было бы это признать, если бы вообще сущность жизни и книги Мандельштама не сводилась к самодовлеющей словесности. Последняя шум времени претворяет в строгие колоннады и кариатиды полнозвучных и важных и неожиданных слов. Надо всем надменно торжествует невский гранит стилистики. Есть срывы и у нее, есть порою неприятная и темная изощренность мысли и выражения: но все это отступает перед каким-то, я сказал бы, империализмом слога с его умной и величественной красотой» (газ. «Руль», Берлин, 1925, 9 декабря, с. 2 — 3).

Второй отзыв Ю. Айхенвальда отличается от первого повышенным ригоризмом суждений, что сближает его с отзывами А. Лежнева и Г. Фиша: «Известный поэт Осип Мандельштам в своей недавно вышедшей книге «Шум времени» задается целью рассказать не свою личную биографию, а то, какие настроения характеризовали самый конец XIX и начало ХХ-го века в России.

Только недоумение испытываешь, когда мы читаем у него, что суть девяностых годов — это за утренним чаем разговоры о Дрейфусе, споры о «Крейцеровой сонате», смена дирижеров за высоким пультом стекляннoго Павловского вокзала, буффы дамских рукавов... Он требует, чтобы на его книгу смотрели не как на историю, а как на биографию; между тем книга его исторична лишь постольку, поскольку с историей связана всякая биография. Историю нельзя редактировать. Однако именно подобное предприятие замышляет Мандельштам: он историю редактирует, он ее поправляет, он ее стилизует, — и она выскальзывает из его искусных рук, из-под его прихотливого карандаша... Шум времени — да, его Мандельштам услышал, и то — когда его услышали все, когда мир зазвонил во все колокола, и в этом, конечно, нет заслуги, но прорастание времени — нет, его Мандельштам не услышал, и как под шумом, судя по его собственным словам, он понимает как раз прорастание, т. е. процесс тихий, процесс для нас немой, то явно, что он впадает в недоразумение и своего намерения не осуществляет.

И все-таки он прав в самом заглавии своей книги. Ибо каждое время имеет, действительно, свой шум...

Таким образом, поэты историкам предложили тему: объяснять, откуда и как бесшумные русские поколения создали русский шум — тот шум, который нашел свое эхо и во всех остальных сгранах мира. Надо объяснить, в интересах истины и истории, отчего над смертным ложем блоковского поколения, как это и предвидел сам поэт, «взвилося с криком воронье» и этим криком вороньим и шумом своим диким заглушило истинную речь России, исказило ее слова, надолго испортило ее дела...» (газ. «Сегодня», Рига, 1926, 23 апреля, с. 7).

Также дважды о «ШВ» написал Д. Святополк-Мирский. В рецензии в «Современных записках» он отмечал: «Не будет преувеличением сказать, что «Шум времени» одна из трех-четырех самых значительных книг последнего времени, а по соединению значительности содержания с художественной интенсивностью едва ли ей не принадлежит первенство. Впрочем, такая высокая оценка относится только к первым двум третям книги, в которых говорится о детских и ученических годах автора (90-е и 900-е); последняя треть, с остальными не связанная, занята крымскими впечатлениями времени гражданской войны, и хотя в них много ярких и сильных страниц, они не могут претендовать на значение, равное с первой частью. Первые же семьдесят страниц книги — «томов премногих тяжелей». Эти главы не автобиография, не мемуары, хотя они и отнесены к окружению автора. Скорее (если бы это так не пахло гимназией) их можно было бы назвать «культурно-историческими картинами из эпохи разложения самодержавия». Это чувство разложения, провинциализма, эпигонства и глубокой второсор-тности эпохи — главный лейтмотив книги, — в этом чувстве Мандельштам как раз особенно близок к Блоку, — с полуцитаты из него он и начинает книгу... Трудно дать понятие об этих изумительных по насыщенности главах, где на каждом шагу захватывает дыхание от смелости, глубины и верности исторической интуиции. Замечателен и стиль Мандельштама. Как требовал Пушкин, его проза живет одной мыслью. И то, чего наши «прости Господи глуповатые» романисты не могут добиться, Мандельштам достигает одной энергией мысли. Очень образный, иногда даже неожиданный способ выражения (и не совсем, хотя и почти, свободный от косноязычия) свободен от нарочитости, изысканности и ненужности. Только в крымских главах, явно более бедных мыслью, есть нарочитая и ненужная украшенность» (Современные записки, Париж, 1925, X» 25, с. 542 — 543). В другом отзыве Святополк-Мирский писал: «Как Пастернак, Манде.\ьштам совершенно свободен от ритмичности, риторичности и «импрессионизма-. «Шум времени» — книга воспоминаний, но не личных, а «культурно-исторических». Мандельштам действительно слышит «шум времени- и чувствует и дает физиономию эпох. Первые две трети его книги, посвященные воспоминаниям о довоенной эпохе, с конца 90-х годов, несомненно гениальное произведение, с точки зрения литературной и по силе исторической интуиции... Традиция Мандельштама восходит к Герцену и Григорьеву («Литературные скитальчества»); из современников только у Блока (как ни странно) есть что-то подобное местами в «Возмездии». Эти главы должны стать — и несомненно станут классическим образцом культурно-исторической прозы...» (Благонамеренный, Брюссель, 1926, № 1, с. 126).