— Именно так. А тезоименное ему Солнце Нашей Эпохи ради того же интереса сделало все напротив. Я сужу по конечным целям. Любой на моем месте судил бы точно, как я. Потому-то и наша Цель, наша Конечная Цель (Аполлон показал в голову шествия) имеет отчество или, если хотите, — отечество, страну Отцов, Землю Предков, — Владимирович. Вот: это — имя, это — отчество, это — символ.
— А как же тогда быть со свободой? — спросил Тит.
— При чем тут свобода? — безразлично осведомился поэт.
Орел Ведекина приготовился к полету.
— А при том, — отвечал Тит, — что если бы твой Хладомер или Владимир искали бы себе воли, — к чему тогда был им груз чужеземной веры?
— При чем тут свобода? — снова поинтересовался Аполлон.
Орел Ведекина взвился над нашими головами.
— Так, — сказал Ведекин. — Уж это объяснить позвольте мне. Свобода — всегда чужестранка. Я убежден в том, что в начале века образ этой Незнакомки, этой Прекрасной Дамы, появился в российском обществе одетый в платье из эпохи последних французских королей, в особенности Луи Четырнадцатого, при котором величественно процветал придворный театр. В подражание этому солнечному королю русское образованное сословие начало обзаводиться домашними — как бы придворными — малыми театрами еще лет за сто пятьдесят до переворота. Третье и четвертое сословия как умели подражали второму, и тем питались идеалы. Свободу воображали себе как преобразование общества в форме большого количества домашних театров, где можно было бы смотреть и показывать все что душе угодно. Замечателен был их небывалый расцвет после революции. Многие так представляют вольность и по сию пору — все хотят быть актерами, режиссерами, драматургами. Если бы мы сейчас хоронили небольшую компанию, я мог бы обоснованно утверждать, что мы провожаем в последний путь не что иное, как театр, но поскольку здесь отдельная фигура, я, делая уступку здравому смыслу, вновь говорю, что мы прощаемся с романом. Ибо что такое роман как не своеобразный театр — театр для одного человека, театр одного актера, театр, куда не надо ходить.
Аполлон довольно равнодушно взирал, как расклевывается его историософская часть, однако при упоминании Романа мгновенно встрепенулся:
— Твой орел, однако ж, — изрядная гарпия. Но я-то не слепец и не позволю гадить в ту пищу, которую сам же намерен сейчас разделить со мною. Ты, Артемий, только что сказал, будто образ русской свободы возник из подражания нравам французских королей. Тогда просвети нас — откуда возник образ свободы французской? Неужто из быта Романовых?
Ведекина так и повело от не им сочиненной нелепости. Мы думали — он промолчит и все кончится, но нет. Орел медленно сложил крылья и вдруг камнем ринулся вниз, словно бы различив уроненную соперником еще живую мышь.
— Ты обернул страны света, но забыл пустить вспять дневное светило. Французская свобода вышивала свой наряд не по прошлым, а по будущим контурам царственных обычаев нашей восточной державы. Не кто иной как русский царь осуществил известную западную фабулу: «Аристократов — на фонарь!»
— Чего бы это вдруг прямо так на фонарь? Что они — лампы, что ли? — спросил задумчиво Тит.
— Да, лампы! — храбро клекотал Ведекин. — Казнь декабристов — вы думаете, это просто бытовая деталь? Вот они — повешенные — лампы, они лампы, освещающие будущую каторгу!
— А я слышал, что Жерар де Нерваль повесился на фонаре по той же причине, — промямлил я.
— Не по причине, а с целью, — кувыркался Артемий. — Поэтам свойственно прозревать будущее. Он этим намекал, что французская свобода имеет свой высший предел в российской каторге, окруженной со всех сторон лампами, чтобы было виднее.
Поменявшись ролями с филологом, наш поэт стал призывать к трезвой сдержанности:
— Будь по-твоему. У нас в России ныне Век Просвещения. Но все же Французская революция питалась более римскими образцами, чем отвлеченными идеалами эпигонов Руссо, развернувшимися во всю ширь на просторах сибирской тайги ради — чтобы не сказать худого слова — воспитания новых чувств у Элоизы. Все, что я могу произнести по этому поводу:
И еще: