В этом поистине райском уголке прошло детство Романа Владимировича. Местный Переселенец говорил правду: это была пастораль, совершенно бы вслед Феокриту, если бы роль античных коз не играли в ней изобильные по саратовским пустырям собаки. Юный Ромка, бывало, припадал даже к ласковому вымени какой-нибудь кормящей суки вместе с другими ее щенками. Жизнь была простая, ничем не омраченная. Смерч войны обогнул город стороной. До семнадцати лет мальчика воспитывала любящая тетя, а там — его судьба и вовсе пошла заведенным порядком. Уже в возрасте Рыжов посетил раз родные места и поразился, как все изменилось вокруг.
— И все же он был не только человеком. Не просто человеком и, преимущественно, — не человеком, — обдумав рассказ, спокойно ответил Холмский. — Хотя каждый из признаков, о которых Вы говорили, и все они вместе действительно могли бы принадлежать человеку, хотя Саратов — и правда — город как город, это еще не означает, что комбинация перечисленных признаков, проведшая детские годы в городе-как-городе Саратове, непременно должна быть человеком. Я все же продолжаю считать, что Роман Владимирович Рыжов был и пока жив существом иной, чем мы, природы, тем более в эту минуту.
Мы притихли. Молчал и Константин. Одно дело было слушать веселые номиналистические экзерсисы поэта с филологом, другое дело — страшноватое покушение на сущность, исходившее от субъекта, в силу самой его профессии основательного и серьезного.
— Конечно, можно спросить, нельзя ли узнать о ком-то заранее — человек он или нет, еще до погребения. Но когда мы видим подобное многоногое шествие — тут спорить не о чем.
Холмский снова смолк. Тит немного подумал и забеспокоился:
— Расскажи-ка, расскажи-ка, что ты имеешь про нашу процессию?
Константину Холмскому не очень хотелось говорить. Его самого подавляли тяжкие замогильные мнения. Оттого он только и изрек печально:
— Змей. Мы теперь Змей.
Снова воцарилась тишина. Манихейское безмолвие длилось долго. Солнце успело несколько раз скрыться за облаками, посветить в просветы меж разбегавшихся туч, уронить золотые квитанции на пуговицы солдатиков, снова спрятаться за их серые спины, а мы по-прежнему молча перебирали ногами, осознавая каждый последующий шаг знамением тягостной вовлеченности.
— Значит — Змей, — сказал, наконец, Ведекин.
— Змей, — вздохнул Аполлон.
— Змей, змей, — закивал головой и я.
— Змей так змей, — вдруг решил Тит Вятич голосом, в котором звучало подобие надежды. — А откуда, собственно, ты взял эту идею со змеем? Тоже из какой-нибудь пирамиды?
— Верно, из пирамиды, — прозвенело в ответ.
— Так, может, это несерьезно, если из пирамиды?
— Нет, увы, это серьезно. Там нарисован длинный мерзкий Змей с ногами. Такой синий…
— Так ты, Константин, зря на нас этого змея вешаешь. Это тот змей — противочеловеческий, а мы не человека хороним. Сам же только что доказывал.
— Почему вы уверены, что Змей в пирамиде направлен именно против человечества? — спросил архитектор, немного оживляясь.
— По той очевидности, что умерший фараон терялся в посмертном змее. Как наш саратовский.
— Вы ничего не поняли, — возразил Холмский разочарованно. — Фараон — это менее всего человек. Реальность народного бытия в Египте, точно так же, как и в Саратове, концентрировалась, конечно, вокруг фараона, но он оттого человеком не становился. Он только воплощал физическую подвижность своих подданных, которая собиралась после его смерти в том самом мерзком Змее. Он являл видимому миру тайное лицо пресмыкающегося. Он был Личный Представитель Змея на поверхности земли, а вовсе не человеком. Его смерть вызывала Змея к жизни, что и мы теперь изображаем нашим погребальным шествием. Вот что я говорю. Потому я и полагаю, что за смертью Романа Владимировича последует небывало огромное строительство, и мне как архитектору работы будет предостаточно. Но как грустно чувствовать себя в составе похоронной змеи!
Слезы едва ли не показались на глазах Константина Холмского.
— Змеи хранят в голове драгоценные камни, — процитировал Аполлон некий индийский источник.
поддержал его Ведекин на этот раз из неприличной басни того же народа.