Выбрать главу

— Вот ты — точно, торчишь, как платоновская идея, ни туда ни сюда, недаром — страж, — обиделся Константин.

— Все же, как видишь, на мне аристотелева форма, — засмеялся Аполлон, поправляя седую с синевой декорацию платного охранника и проверяя двумя пальцами, пуста ли кобура.

— Вот с нее-то мы и начнем! — решительно заявил Ведекин. — С аристотелевой формы и ее пустой кобуры.

— Слушайте, мужики, покорибантствовали — и будет. Пора в дорогу, — сказал Тит, перебивая, но не от своего имени, а указав на строящуюся вновь колонну.

Похмельная толпа тоже медленно входила в свою аристотелеву форму. Солнце косо заиграло на майорских регалиях, звезды на подушечках звякнули, поддакнули и тронулись. Бывшие вечерние молодцы утерлись фартуками и установились по бокам, сероликое подчиненное население повело спинами, сжалось и поползло куда надо. Надо было на что-то решиться.

В это время мимо как раз проносили лысый бюстик основателя. Тогда от сопровождающих отделился один и обратил внимание на наружность А. Бавли — принял за своего. У них там вышла какая-то накладка — сбегать, что ли, за чем — да и руки тряслись со вчерашнего, — и четверка хромых повернула к нам с покачивающейся мемориально-идеологической ношей: чтоб пока присмотрели — присмотрите, ребята, — а сами они нырнули куда-то поперек основному движению. Мы остались наедине с доверенным предметом.

Его близость наводила на размышления. Невольно всматриваясь в родные черты, я осознавал постепенно, до какой степени они изменились за последние годы. С изображения лица исчезло выражение. Если раньше на нем ваяли мудрую задумчивость, участливую проницательность, озабоченное одобрение, а то и твердую готовность на все, — то теперь ничего подобного не было, а был, начиная с предполагаемого затылка и до нижнего края, где брови лба, — сплошной белый шар. А от бровей сферическая поверхность закономерно стягивалась немного внутрь ради пары глазных впадин, коих давление на упругую внутренность сферы уравновешивалось чуть выпяченным коническим сегментом носа с мягко скругленным переходом к новой, тоже в высшей степени правильной, продолговатой кривизне подбородка, бородки и рта. Чувствовалась наполненность, свойственная поздним изображениям Будды, что-то было в нем такое монофизитское — абстрактное совершенство, нечеловеческая духовность. Вблизи он оказался больше, чем был виден издали. И материал был уже не бисквит и не фарфор, а то ли гипс, то ли алебастр с крупными порами, почти как ячеистый пенопласт, очень неплотный, похожий на взбитые сливки или на яичный белок.

Мы продолжали наблюдать ход проистекавших изменений.

— Постойте, посмотрите, ребята, — добавил вдруг Сивый, не повернув головы, исчезая быстро где-то совсем близко.

Значит, можно было не двигаться. Мы поглядели еще немного, а потом, спокойно расположившись в изрядно увеличенной тени изображения, попросили Ведекина последовательно посвятить нас в «тайну романа», подразумевая, чтобы он объяснил, почему судьбы Римской Империи настолько переплетены с этим способом сочинительства, что гибель одной стороны непременно влечет за собой похороны другой.

* * *

В пятый — что ли — раз, набравши в легкие побольше облачного неба, Ведекин, наконец, начал.

— Чтобы честные граждане могли невозмутимо наслаждаться благами словесных искусств, необходимо спокойствие на границах и крепкая сила правления. Это мой первый тезис. Он очень важный — и поэтому я здесь стою и не могу с него сойти.

— Это очень хороший тезис! — подтвердили мы честным гражданственным хором. — Говори, говори, Артемий Бенедиктович! Вразуми нас насчет хорошей литературы и надежной администрации.

— Когда нет спокойствия внутри или снаружи, честные граждане, вместо того чтобы создавать и потреблять произведения художественной мысли, растрачивают свои творческие силы в бессодержательной смене пустых обстоятельств. Это мой второй тезис. Собственно, это тот же самый мой первый тезис, но причина и следствие в нем переставлены с места на место.

— Это порядок что надо! — снова проговорили мы хором.

— Теперь придаю обоим тезисам подвижный смысл. Чем больше в государстве произрастает порядок, тем лучше в нем становится словесность, а ее улучшение, в свою очередь, споспешествует совершенствующемуся устроению, которое опять-таки влияет на сочинителей в лучшую сторону — и так до бесконечности. Вернее, до того лишь воображаемого конечного состояния, при котором государственное устройство обретает правильную прозрачную легкость осуществленного вымысла, а книга — напротив — становится фактом, не отличимым от изображаемой в ней нормальной реальности, которая, как выше обрисовано, совпадает с умственной конструкцией, положенной в ее основание сочинителями, и изображается в их тщании без какого бы то ни было затруднения ввиду почти полной тождественности. Фактически, разумеется, ничего подобного никогда не бывало в истории ни в каком ином виде, кроме как в форме прообраза. Однако идея такой возможности постоянно побуждала сочинителей придумывать мерзкие государственные устройства, а государственных мужей — сочинять сентиментальные гадости. Виной тому малограмотность обеих сторон. На самом деле может существовать только один государственный строй и в нем один-единственный литературный жанр, которые способны, не ущемляя и не повреждая друг друга, формировать гражданственную личностность — каждый со своей стороны: изнутри и снаружи — и это их взаимодействие способно довести доверенное лицо до легчайшей радужной тонкости, до изысканнейшего изощрения, до невесомости. Эти двое — строй жизни и жанр письма — по справедливости носят одно и то же имя. Как вы уже догадались, имя это — Роман, или Рим.