Выбрать главу

Елена спешила к Зимнему дворцу, но возвращали ее назад то полицейские наряды, стоявшие поперек улиц, то нестройные толпы беглецов.

С трудом пробралась к Александровскому саду; прижали ее к решетке; видела, как чернеет безмолвная толпа – и напротив, и наискось серые жуткие ряды солдат.

Ни во что не верила – ни в эти штыки с багряным холодным на них отблеском петербургского солнца, ни в эту глухонемую землю, побелевшую, снегом покрытую.

Потом потеряла сознание. Очнулась: все так же стоит, прижавшись к решетке, рядом простоволосая баба, с необыкновенно бледным лицом, и какой-то горбоносый студент, и еще кто-то. И все недвижны. И неумолимая тишина.

Смотрит Елена через плечи студента на черную толпу. Знает, что скоро, что сейчас…

И все-таки неожиданно и странно опустились на белый снег эти черные люди.

– Черными галками на снегу.

И тишина. Тишина.

Двинулась Елена вместе с толпой прочь от решетки – вдоль Адмиралтейского проспекта.

Мимо несли человека. Увидела Елена запрокинутую голову – смуглое лицо, непонятную улыбку, глаза недвижные, устремленные вверх – к багровому солнцу.

Не удивилась Елена. Подумала только:

– Да, это он, Тарбут. Я так и знала.

Вспомнила слова его «Умрем в слепом ужасе».

На улице было тихо.

В лесу

На мельницу Степаныч приехал весной; недели три не работали, и он все время ходил по лесу, жадно вдыхая молодой, влажный воздух и с удовольствием прислушиваясь к хлюпанью хвороста и перепревших листьев. Все суетливое и тревожное как будто прошло бесследно, и Степанычу не верилось, что несколько недель тому назад он жил в страшном, зараженном и закопченном городе, не имел свободного часа и непрестанно должен был уверенно о чем-то говорить и видел перед собой блестящие голодные глаза товарищей. Три года какой-то сердце сжигающей лихорадки и вдруг очутиться в этом девственном лесу, в избе, пахнущей отрубями и смолой, жить рядом с этим странным стариком в белоснежной рубахе – разве это не счастье? И разве не счастье выйти на опушку леса, там, где поле и серосиняя даль, чтобы крикнуть громко, радуясь своему уединению и свободе?

Изба, стоявшая на берегу пруда, называлась почему-то мельницей, хотя давно уже никто не молол здесь хлеба, жернов лежал в углу тяжело, как мертвый, и водяные колеса были приспособлены для распилки бревен. Степаныч и старик (его звали Ильей) жили в самой лесопилке, даже дверей на ночь не затворяли, и утром все вокруг бывало в росе.

Начали работать, закряхтели колеса, зашуршал ремянный привод, зажужжала пила, и новое веселье ворвалось в избу. Когда приезжали мужики с бревнами, курили махорку и добродушно бранили подрядчика, Степаныч громко смеялся и курил, как они, махорку, от которой у него кружилась голова.

Старика Степаныч почти не замечал и ему казалось, что лес, пруд, трава и старик что-то нераздельное, похожее на землю, великую и молчаливую.

Иногда ночью Степаныч выходил из избы, слонялся по лесу и заходил на ту лесную полосу, которую опрокинула буря накануне его приезда. Березы были выворочены с корнем и лежали полумертвые, тихо увядая; сосны были надломлены пополам, и безобразные, колючие остовы чернели среди лунно-серебряной мглы.

Степаныч садился на какой-нибудь упавший ствол и весь углублялся, сосредоточивался на странном чувстве близости к земле. Как будто припадал он к материнской груди, как будто свет лунный – это ее вздох, нежный, женственный вздох. Степаныч чувствовал, что он вернулся к чему-то близкому и родному.

Белела тропинка. Едва вздрагивали листья. Хотелось дышать чаще и глубже.

И странной, далекой казалась Степанычу его недавняя жизнь. Он припоминал ее, как смутный сон – будто люди были тени. Он не раскаивался в том, что делал, и был уверен, что снова, как только вернется в город, опять заживет прежнею жизнью, но уже что-то новое раскрылось в его сердце, чего он прежде не знал и что его теперь пугало и манило. Но то, что раскрылось в сердце, совсем не шло в сознание, и в голове упрямо торчали сухие, жесткие слова, которые он знал наизусть и которые неустанно предлагал людям.

Когда, вечером, старик осторожно снимал ремень с колеса, и, судорожно мотнувшись раза три-четыре, останавливались ходовые брусья с пилой, Степаныч ровнял распиленные доски, а потом, простившись со стариком, уходил к оврагу, который назывался «Серыми Балками». Там, на краю оврага, лежал Степаныч, смотрел на горящий закат и слушал, как в деревне, по ту сторону балок, поют песню.

Над оврагом курился влажный туман. Пахло сладким клевером.

Тихая грусть сжимала сердце: хотелось прильнуть безмолвно к теплой земле.