Выбрать главу

— Куда тебе! — сказали ему… — вот тучки собираются…

Антон Иванович завалился спать на душистом сене и все думал о жизни человеческой. «А о душе и забыли!» — сладко засыпая, держал он в голове… Ночью, в глухую полночь, разразился удар грома, и Антон Иванов проснулся. Дождь шумел в крышу поповского дома, клокотал под окнами, как кипящее масло. Батюшка соскочил с кровати и ощупью пробрался к окну — поглядеть, но молния заставила его отскочить назад.

— Свят, свят, свят!.. Какая страсть надвинула! Телегу забыли под сарай задвинуть!.. Свят, свят… Фу ты, боже мой…

— Говорила я, надо сено захватить пораньше… — вскакивая на кровати, шопотом говорит матушка.

— Что теперь с сеном? Ух! Боже мой! Зажгу свечу страстную!.. Свят, свят, свят!..

— Брысь, анафема… сгноили сено!

— Эдакой ливень, как не сгноить… Свят, свят… Эко блох-то! блох-то!

В большом испуге было все семейство, вся деревня. Один Антон Иванов не имел ничего общего в этих заботах, как и в дневных радостях, и думал: «А у меня что? Грабежи на уме, у пса!» Грусть и тоска распространились на другой день в доме священника; не было никакого следа вчерашнего веселья. За ночь успела пронестись гроза, но небо было покрыто скучными тучами; дождь шел не переставая; листья вишен, зеленевшие под окнами, измокли, ветки качались от ветра и роняли капли; капли ползли и катились по стеклам окон. Все живое куда-то исчезло, попряталось; куры, усевшись в сенях на жердочке, встряхивали мокрыми перьями и, надувшись, ворчали что-то; продувные котята кучей лежали в зале на продавленном стуле и спали, тяжело, скучно, как спят в ненастье… Спит в сенях и собака Розка, вся мокрая и в грязи; даже мухи исчезли и столпились в темном углу передней, где висит овчинная поповская ряса. С сонным жужжанием вылетают они отсюда, как только кто-нибудь шевельнет рясу или протянется к окну за графином квасу, но скоро опять садятся на прежнее место, и не слыхать их… Тоска была большая, никому не хотелось выйти на улицу — и одному только Антону Иванову пришлось уходить: он уж слишком загостился, да и пора было поспевать к своему делу…

Распрощавшись с семейством священника, он по грязи пустился в путь. Промокший и грязный, он особенно был расположен проклинать свою жизнь и думать о душе.

«И куда я иду? — думалось ему. — Люди сидят в теплом гнезде, прячутся от этакой непогоды, а я иди! Собака бездомная!»

На пути он должен был зайти в чью-то господскую ригу, стоявшую в поле, чтобы хоть немного переждать дождь.

В риге было много рабочего народу, загнанного дождем. Одни спали на голой земле ничком, другие, сидя вкруг без шапок, жевали хлеб; народ был самый разнокалиберный; на одном была старая солдатская шинель, вытертая и дырявая, без пуговиц; другой погуливал босиком в заплатанной рубахе, рваных холщевых штанах; редко попадался мужик, одетый в целую, нерваную рубаху… В толпе шел недружный говор…

— Была телушка, — говорит один: — баба-дура опоила…

Молчание и жевание.

— С пальца? — спрашивает другой спустя несколько минут, проглотив ком черного хлеба.

— С пальца, — следует ответ через несколько времени, и с такою же медленностию идет разговор.

— С пальца-то приучила, да уйди… Оставила, значит, ее при молоке… Телушка-то ляп да ляп языком-то… хлебать, хлебать — разуму нету, дохлебалась до смерти.

Молчание.

— Это и нашему брату так-то дохлебаться можно, — замечает кто-то.

— Потому с работы… Томишь, томишь… да и дорвешься…

— Ну — и не уняться…

— Как можно! Ежели ты на голодное брюхо полыхнешь вина, первым долгом тебя поманит на соленое.

— Так, так! — подтверждают несколько голосов.

— Так! это верно…

— Как тебя на соленое помануло, сейчас ты, господи благослови, — селедку! Последнее отдашь, а чтобы соленого! Нутро-то у нас перержавело — вот мы и норовим: селедку, и пару, и тройку… Как стало у тебя внутри глодать, сейчас зачнет тебя звать на пойло, на брагу, шабаш!

— Тут конец!..

— Шабаш! Тут! На браге! Простись!

— Тут, брат, со святыми упокой. Потому не оторвешься… Нутро полыхает, а ты и льешь! Ты и садишь! У нас один солдат до тех пор наливался, покуда раздуло его всего… Вытянулся, как жердь, ни рук, ни ног не согнет, и пальцы этак вот разнесло…

— Так, так!

— Это так… У нас в деревне такая примета: как пальцы окостенели, согнуть их трудно — будя!.. Помрешь. Тут надо бросать.