В обыкновенных драмах необходимый диалог совершенно не отвечает действительности; а то, что придает таинственную красоту лучшим трагедиям, живет в словах, которые произносятся параллельно точной и осязаемой истине. Эта красота заключена в словах, соответствующих истине более глубокой и несравненно более родственной той невидимой душе, которая дает жизнь поэме. Можно даже утверждать, что поэма приближается к высшей красоте и истине по мере того, как в ней уничтожаются слова, объясняющие поступки, и заменяются словами, объясняющими не то, что зовется «состоянием души», а какие-то неуловимые и беспрерывные стремления души к своей красоте и к своей истине.
В такой же мере поэма приближается к истинной жизни. В обыденной жизни каждого человека случается разрешать тяжелые положения словами. Вдумайтесь в это. Разве в такие минуты, да и вообще, наиболее важно то, что вы говорите и что вам отвечают? Разве нет других сил, других невысказанных слов, которые решают положение? То, что я высказываю вслух, часто имеет лишь ничтожное влияние; но мое присутствие, состояние моей души, мое будущее и прошедшее, то, что от меня родится, что умерло во мне, тайная мысль, планеты, которые мне благоприятствуют, моя судьба, тысячи тайн, окружающих меня и вас, — вот что вы слышите в эти трагические моменты, вот что мне отвечает. Под каждым моим и вашим словом все это подразумевается, и только это мы и видим, только это, сами не сознавая, мы слышим. Если вы, «оскорбленный супруг», «обманутый любовник», «покинутая женщина», — пришли с намерением убить меня, то не мольбы мои, хотя бы самые красноречивые, остановят вашу руку. Но возможно, что вы тогда встретитесь с одной из таинственных сил, и что моя душа, которой известно, что они бодрствуют вокруг меня, скажет вам таинственное слово; оно-то вас и обезоружит. Вот сфера, в которой определяются события, вот диалог, эхо которого должно быть услышано. И именно это эхо, правда, чрезвычайно ослабленное и измененное, слышится в иных великих произведениях, о которых я упоминал. Но нельзя ли попытаться еще ближе подойти к этим сферам, где все происходит «в действительности»?
Кажется, такая попытка уже осуществлена. Когда-то, по поводу ибсеновской драмы, в которой самым трагическим образом слышится этот диалог «второго порядка», именно по поводу «Строителя Сольнеса», я еще неискуснее, чем теперь, пытался проникнуть в эту тайну. Однако то были следы руки того же слепца, на той же стене, направляющегося к тому же свету.
Что, спрашивал я, внес поэт в «Сольнеса» для того, чтобы жизнь казалась нам столь странной, глубокой, столь волнующей под своей внешней детской простотой? Не легко это открыть, и старый мастер хранит не одну тайну. Кажется даже, что то, что он хотел сказать, несущественно в сравнении с тем, что он должен был сказать. Он высвободил некоторые душевные силы, которые никогда еще не были свободны и которыми, может быть, он сам был одержим.
«Видите, Гильда, — восклицает Сольнес, — видите ли, в вас, как и во мне, заключены чары. И они-то приводят в действие внешние силы. Им необходимо подчиниться… хочешь или нет. Так надо».
В них это волшебство живет, как и во всех нас. Гильда и Сольнес, кажется мне, первые герои, которые осязают себя в атмосфере души, и эта открытая ими в себе необходимая жизнь, за пределами обыкновенной жизни, ужасает их. Гильда и Сольнес — две души, которые провидели свое положение в настоящей жизни. Есть несколько способов узнать человека. Беру для примера двух или трех людей, встречающихся со мною почти каждый день. Очень возможно, что я должен буду различать их только по жестам, внешним привычкам или внутренними, по их манере чувствовать, действовать и думать. Но во всякой сколько-нибудь продолжительной дружбе наступает таинственный момент, когда мы замечаем, так сказать, истинное положение нашего друга по его отношению к неведомому, его окружающему, и положение судьбы по отношению к нему. Только с этого момента он в самом деле принадлежит нам. Мы узнали раз навсегда, каким образом события сложатся по отношению к нему.