Мальчики обернулись к ней.
— А институт? — спросил Сережа.
— В бригаду?.. — не веря, переспросил Саша.
— Екатерина, — сказал Сережа, — ты ведешь себя по-женски.
— Дайте мне делать, что я считаю нужным! — крикнула Катя. — Ты мне еще будешь указывать!..
— Там же под открытым небом… на верхотуре, — заикаясь от волнения, нелепо сказал Саша. Мысль, что Катя может быть с ним целыми днями, поразила его, он залился румянцем от нежданного счастья… «А зачем же она три года училась на биолога?..» Но он поспешно возразил себе: «После доучится. Разве я могу с нею спорить…» И закончил начатую фразу еще нелепей: — Как хотите.
— Устрой меня… пожалуйста! — повелительно попросила Катя, сверкая глазами.
— Дело твое, — сдержанно сказал Сережа. — Но это не линия поведения человека. Это линия поведения страуса.
Катя не ответила и вышла… Минула неделя, и вот Катя встала по будильнику в шесть утра; еще не рассвело. Она надела приготовленную заранее рабочую робу: мальчиковые ботинки, стеганые штаны и ватник; на штанах внизу были тесемки; она аккуратно завязала их у щиколоток. В ботинках мужского фасона было легко и удобно ногам. «Кто узнает?..» подумала Катя, надев ушанку и взглянув в зеркало; из зеркала хмуро и вызывающе глянул на нее стройный чернобровый мальчик… Она засунула в карман завтрак, завернутый в газету, и сбежала по лестнице, по-мальчишески стуча широкими низкими каблуками. За эту неделю она дважды побывала на постройке и знала, как это выглядит и что ей придется делать.
Стояла ночь, горели фонари. Весь город — мостовые, тротуары, крыши, карнизы домов — был покрыт чистым, свежим, голубоватым, словно синькой подсиненным снегом. Много было прохожих: мужчины и женщины выходили из ворот и подъездов; снег вкусно похрустывал под ногами. Звеня и сияя, прошел трамвай, крыша его была тоже в снегу и на буферах снег. Вагоны были полны людьми — первая смена ехала на работу. И Кате стало радостно и светло, что и она в этом могучем людском потоке. Она погналась за отходящим автобусом и на ходу вскочила на подножку.
Под фонарем стоял человек в брезентовом макинтоше поверх полушубка, в руках деревянный чемодан и толстый портфель, — типичный сельский командировочный, который только что приехал и направляется в Дом колхозника… Он во все глаза смотрел на Катю; проезжая мимо — одной ногой стоя на подножке, — она узнала его: колхозный агроном, тот, что давным-давно, летом, был в нее влюблен… Она кивнула ему дружески. Ее возмущение против него было такое ничтожное, глупенькое… Приятно, что в это торжественное для нее утро увидел ее и узнал знакомый рабочий человек.
Чуркин уходил в отпуск. Нина-жена приехала, Чуркин встретил ее на вокзале. Всегда это было счастьем: поезд медленно подходил, Чуркин с бьющимся сердцем шел по платформе, жадно ища ее лицо в окне вагона. И всегда милое лицо, обветренное и оживленное, показывалось в другом окне, не в том, на которое смотрел Чуркин; Нина стучала в стекло, Чуркин вздрагивал и видел ее — а потом стоял у вагонной подножки, мешая пассажирам выходить, и не мог дождаться, когда же выйдет она. Она выходила наконец, они целовались быстрым («черновым», говорил Чуркин) поцелуем, он брал у нее чемодан, она знакомила его со своими товарищами, и в толпе товарищей и носильщиков они шли к выходу, и Нина говорила радостно:
— Ты ни капельки не изменился!
А Чуркин в первые минуты ничего говорить не мог, только смеялся.
И в этот раз он ждал ее у вагона и наклонился — поцеловать, но она отшатнулась и сказала испуганно:
— Что с тобой? Ты болен!
У него был измученный вид, доктора гнали в санаторий, — вот теперь поедем вместе, заездился действительно, отдохнуть необходимо…
— У тебя неприятности! — сказала Нина, заглядывая ему в глаза. — Что случилось?
Но Чуркин не сказал, не хотел отравлять встречу тяжелым разговором. Он завез Нину домой и поехал в горисполком — сдать Дорофее дела на время отпуска.
Словно пуля, которую пустил в себя Борташевич, рикошетом ударила в Чуркина — такую боль и слабость чувствовал он после того несчастного дня. Невозможно, неслыханно оскорбительным казалось ему, что он, так близко стоявший к Борташевичу, попался на удочку этой лжи и любил и уважал человека, который ежеминутно предавал и топтал все, что ему, Чуркину, дорого… «Я к нему шел с открытой душой… а он, должно быть, надо мной смеялся со своей Надеждой Петровной!» Все отметили, что Чуркин после этой истории стал сух и замкнут, говорил только о делах и взглядывал на людей острым подозрительным взглядом — и некоторые от этого взгляда смущались…